Перерождение ради процветания Жить полноценно |
Адрес страницы (с 18 апреля 2009 г.): http://marsexxx.com/lit/vysheslavcev-krizis_industrialnoy_kultury.htm OCR: Марс Рахманов, www·MARSEXXX·com, 2009 г. Вышеславцев Б.П. Кризис индустриальной культуры. Избранные сочинения / Б.П.Вышеславцев. — М.: Астрель, 2006. — 1037,[3] c/ — (Социальная мысль России) Ещё: Вышеславцев Б.П. «Философская нищета марксизма» |
Вам нравится сайт? Прошу Вас о поддержке, потому что Вы можете помочь |
Глава первая ТРУДОВАЯ ТЕОРИЯ ЦЕННОСТИ
Глава вторая ТРУД И ТВОРЧЕСТВО
Глава третья ЛОЖНОСТЬ ТРУДОВОЙ ТЕОРИИ И «ФЕТИШИЗМ ТРУДА»
Глава четвертая ТЕОРИЯ ПРИБАВОЧНОЙ ЦЕННОСТИ
Глава пятая ОТНЯТИЕ ПРИБАВОЧНОЙ ЦЕННОСТИ
Глава шестая КОНФЛИКТ НАУКИ И ДЕМАГОГИИ
Глава седьмая СОФИЗМ «РАБОТЫ» И «РАБОЧЕЙ СИЛЫ»
Глава восьмая КАПИТАЛИСТИЧЕСКАЯ ФУНКЦИЯ — НЕОБХОДИМА ИЛИ НЕТ?
Глава девятая ГОСУДАРСТВЕННЫЙ КАПИТАЛИЗМ
Глава десятая КАПИТАЛИЗМ И КОММУНИЗМ КАК ДВЕ ФОРМЫ ИНДУСТРИАЛИЗМА
ОТДЕЛ ВТОРОЙ Кризис социализма
Глава одиннадцатая ТРОЯКОЕ ЗНАЧЕНИЕ КАПИТАЛИЗМА И СОЦИАЛИСТИЧЕСКОГО ПРОТЕСТА ПРОТИВ НЕГО
Глава двенадцатая КРИЗИС СОЦИАЛИЗМА
ОТДЕЛ ТРЕТИЙ Неосоциализм и неолиберализм
Глава тринадцатая НЕОСОЦИАЛИЗМ И НЕОЛИБЕРАЛИЗМ
Глава четырнадцатая СВОБОДНЫЙ ОБМЕН ИЛИ ПРИНУДИТЕЛЬНОЕ РАСПРЕДЕЛЕНИЕ
Глава пятнадцатая СМЫСЛ И ЦЕННОСТЬ ДЕМОКРАТИИ
ОТДЕЛ ЧЕТВЕРТЫЙ Имманентное зло индустриализма и проблема хозяйственной демократии
Глава шестнадцатая ТЕХНОКРАТИЧЕСКАЯ ТЕНДЕНЦИЯ КАК ИММАНЕНТНОЕ ЗЛО ИНДУСТРИАЛИЗМА
Глава семнадцатая УГРОЗА ТОТАЛИТАРНОЙ ТЕХНОКРАТИИ
Глава восемнадцатая ПРОБЛЕМА РЕАЛИЗАЦИИ ХОЗЯЙСТВЕННОЙ ДЕМОКРАТИИ
Глава девятнадцатая УСТРАНЕНИЕ СОЦИАЛИСТИЧЕСКИХ ПРЕДРАССУДКОВ
Глава двадцатая ХОЗЯЙСТВЕННАЯ ДЕМОКРАТИЯ КАК СПАСЕНИЕ ТВОРЧЕСКОЙ ЛИЧНОСТИ
Глава двадцать первая ПРИНЦИП РАЗДЕЛЕНИЯ ТРУДА И СООТНОШЕНИЕ РАБОТЫ И ТВОРЧЕСТВА
Глава двадцать вторая «PERSONAL RELATIONS» И ГУМАНИЗАЦИЯ РАБОТЫ
Глава двадцать третья ДОБРОЕ И ЗЛОЕ ТВОРЧЕСТВО
М.М. КАРПОВИЧ ПРЕДИСЛОВИЕ (К КНИГЕ «КРИЗИС ИНДУСТРИАЛЬНОЙ КУЛЬТУРЫ»)
М. ВИШНЯК О СТАРОМ СОЦИАЛИЗМЕ, НЕОСОЦИАЛИЗМЕ И НЕОЛИБЕРАЛИЗМЕ
Ю. ДЕНИКЕ СОЦИАЛИЗМ И ХОЗЯЙСТВЕННАЯ ДЕМОКРАТИЯ
Е. ЮРЬЕВСКИЙ О «КРИЗИСЕ» ИНДУСТРИАЛЬНОЙ КУЛЬТУРЫ
Н.С. ТИМАШЕВ В ЗАЩИТУ ПРОМЫШЛЕННОЙ КУЛЬТУРЫ (По поводу книги Б.П. Вышеславцева)
М. КАРПОВИЧ ПО ПОВОДУ КНИГИ Б.П. ВЫШЕСЛАВЦЕВА
Б. ВЫШЕСЛАВЦЕВ ОТВЕТ МОИМ КРИТИКАМ
Б. КРЕСТИНСКИЙ КРИЗИС ИНДУСТРИАЛЬНОЙ КУЛЬТУРЫ И ХОЗЯЙСТВЕННАЯ ДЕМОКРАТИЯ
БИБЛИОГРАФИЯ ТРУДОВ Б.П. ВЫШЕСЛАВЦЕВА
Избранные
труды о Б.П. Вышеславцеве
Всякое введение предвосхищает в известной степени все исследование в смысле постановки основных проблем и указания методов их решения. То, чего хочет автор, должно быть сразу ясно читателю. Насколько он может добиться желанного результата и решения поставленных проблем — это будет видно в конце исследования.
Основная проблема этой работы есть кризис современной индустриальной культуры. Историки, философы, публицисты и даже романисты так много говорили о «кризисах», что это слово, пожалуй, и надоело. Но с этим ничего не поделаешь: войны и революции тоже надоели, но мы живем в период войн и революций. И таких войн и революций раньше никогда не было: прежние были национальными, эти стали интернациональными и мировыми. Мы живем в период мирового кризиса. Проблема современности понятна каждому: современный человек живет в состоянии страха, неуверенности, тревоги, политической вражды, недоверия, шпионажа, предательства и доносов, организованной лжи и лицемерия. Над всем этим висит страх войны, в основе которого лежит не национальный конфликт, а идеологическое разделение мира на две половины, можно даже сказать на два мира. Идеологическая холодная война уже ведется, о ней свидетельствует в, сущности, любое заседание ООН; при этом все стараются только о том, как бы она не превратилась в горячую войну, маленький очаг которой уже существует1". Трагизм нашей эпохи определяется не противоречием между странами, нациями, континентами или между востоком и западом, как говорят иногда, а между двумя правовыми и социологическими системами: системой либерального демократического правового государства и системой тоталитарного коллективистического полицейского государства. Обе системы интернациональны и рассматривают свою основную идею как мировую миссию.
Каждая система имеет своих готовых к борьбе сторонников внутри каждой страны и каждого народа. Вертикальная трещина, разделяющая мир, проходит внутри государств, народов, общества, школы, университетов, рабочих синдикатов, даже внутри семьи и в родственных отношениях. Она проходит через всю систему культуры и через всю систему ценностей.
Совершенно неправильно понимать современный конфликт, как столкновение капитализма и социализма. Мы переживаем мировую гражданскую войну, но вовсе не такую, какую представляли себе Маркс и Ленин. Чтобы представить себе истинное разделение этих двух миров, нужно исходить из самой существенной противоположности, какая только существует для человеческого духа: из противоположности свободы и подчинения. Поэтому мы и начали свой анализ современного положения с противоположности демократической свободы и коммунистической диктатуры. Демократическая свобода сама по себе вовсе не означает капитализма, а диктатура вовсе не совпадает с социализмом. Демократия не только не составляет монополии капитализма, но, по мнению многих социалистов, принадлежит к существенным признакам истинного социализма, о чем свидетельствует самое слово «социал-демократия». Уже потому социализм не означает одной стороны в этом конфликте, что существуют два социализма, лежащие по обе стороны мировой трещины.
Как же возникло это разделение нашей индустриальной культуры на два враждебных мира? По существу индустриальная культура представляет некоторое единство и охватывает весь мир своим торговым оборотом, своими путями сообщения, своими методами обработки сырья, своей единой техникой и наукой. Но прежде всего что такое вообще индустриальная культура? Анализ всего, что в ней есть доброго и злого, представляет первую проблему нашего исследования. Необходимо почувствовать совершенную новизну того исторического явления, которое мы называем индустриализмом. Для этого нужно иметь перед глазами изумительную статистику, на которую в свое время обратил внимание Зомбарт: с VI века до 1800 г., т. е. в течение 12 веков (1200 лет) население Европы оставалось приблизительно равным и никогда не превосходило 180 миллионов. Но с 1800 по 1914 г., т. е. немного больше, чем в одно столетие, оно поднимается со 180 до 460 миллионов! Изумительный контраст этих двух цифр был по справедливости оценен Ортега-и-Гассетом2*, а затем и Ясперсом, причем оба сделали его исходным пунктом для своего диагноза современности. В три поколения человечество размножилось невероятно. И этот статистический рост объемлет не только Европу, но весь мир, и стремительно развивается далее. Население земного шара было в 1800 г. приблизительно 850 миллионов; в настоящее время (перед войной) оно достигало 1800 миллионов, т. е. более чем удвоилось. Биологически
это означает уменьшение смертности и, следовательно, чрезвычайное улучшение условий существования, и прежде всего существования масс. Гигиена и комфорт увеличили значительно среднюю продолжительность жизни и подняли уровень быта, standart of life3*, среднего массового человека. Достаточно вспомнить для сравнения жалкую гигиену Версаля и блестящую эпоху Людовиков XIV и XV. В 1820 г. в Париже не было и десяти ванн в частных домах. А в настоящее время в США почти каждый средний рабочий имеет ванну, а многие еще и автомобиль. Массы в Западной Европе и Америке могут удовлетворять потребности и желания, которые раньше считались недоступной роскошью и были исключительной привилегией аристократического меньшинства. Дистанция в различиях жизненного уровня между богатым меньшинством и бедным большинством значительно сократилась в сравнении с той, которая существовала в течение 12 предшествовавших веков. Все это отчасти уничтожает поэзию прекрасного прошлого и опровергает слоганы4* массовой нищеты и сверхчеловеческой роскоши капиталистов. Теория обнищания пролетариата Маркса совершенно не оправдалась на опыте. Как раз для широких масс «капитализм» был особенно благоприятен (если не считать первых моментов индустриализации). Он был наименее благоприятен для интеллигенции, для духовной элиты, которая не производила материальных благ и не управляла производством.
Каковы же причины этой огромной перемены, этой «мутации», начавшейся с XIX в., этого удивительного «скачка», совершенно противоречащего идее постепенной эволюции? Что новое здесь появилось, чтобы так изменить условия жизни? Ответ ясен: это точная наука (математическое естествознание и биология) и научная техника, это научные открытия, на которых построен индустриализм. А кроме того и прежде всего это рациональная организация права и государства, это либеральное правовое демократическое государство, обеспечивающее личную безопасность и свободу, без которой нет творчества и изобретения и науки.
Чтобы лучше оценить парадокс этого скачка, полную трансформацию индивидуальной и социальной, внешней и внутренней жизни, изменение ее ритма и стиля; чтобы измерить пропасть, отделяющую нас от 20 предшествующих веков, — нужно вспомнить наших отцов, детство нашего старшего поколения, которое еще прикасалось к двум различным эпохам. Мы еще помним мир без электричества, без телефона, без радио, без кинематографа, без авиации и даже без автомобиля; мы еще помним керосиновые лампы и транспорт на лошадях, и всю ту патриархальную жизнь, которая приближает нас не только к средневековой, но даже к античной цивилизации. Вообразите себе Сократа, внезапно перенесенного в Англию или Францию XVIII в.; он быстро и легко ориентировался бы в этой жизни: те же методы работы, те же ткачи, та же навигация на парусах, те же лампы (немного усовершенствованные), те же колесницы, называемые теперь колясками, те же конные ристания, называемые скачками. Что могло бы удивить его, это разве только огнестрельное оружие и книгопечатание. А в остальном ему оставалось бы выучить английский язык и познакомиться с катехизисом англиканской церкви, и он мог бы продолжать свои диалоги в салонах Лондона1. Но перенесите Сократа или апостола Павла в современный Нью-Йорк, Лондон, или Париж, и вы тотчас ощутите невероятную дистанцию веков.
То, что есть абсолютно нового и что, в сущности, противополагает современную культуру всем предшествующим культурам и векам, — это индустриальная организация общества, построенная на научной технике. Теория эволюции здесь, конечно, неприменима, это очевидная «революция». Экономисты, социологи и философы называют это явление индустриальной революцией. Все исходят из этого понятия. Оно стало общим местом, началом социального анализа. Все же эта революция произошла не сразу: 1) в 1769 г. была изобретена паровая машина James Watt, и началось употребление угля (первого хлеба индустрии); 2) в 1880-е гг. появление электричества (второго хлеба индустрии); появление динамо и индустриальная рационализация Тэйлора (с 1890 г.), а затем изобретение двигателя внутреннего сгорания, возможность построения автомобиля и авиации; 3) сейчас происходит как бы новая индустриальная революция: освобождение атомной энергии, результаты которой — разрушительные или созидательные — еще невозможно предвидеть. Ритм индустриальной трансформации все усиливается.
В результате этого огромного изменения и улучшения жизни, в силу новой техники и организации, огромные массы народонаселения были брошены в историю, и таким образом возникла проблема индустриальной эпохи: организация масс для рациональной продукции на основах новейших технических
1 Остроумное сравнение М. Everet Dean Marlin. The conflict of the Individual and the Mass in the Modern World. New York, 1932.
изобретений. Бесконечно сложный образ нашей эпохи можно выразить в следующей формуле: массы, которые пользуются техническим аппаратом и которые использованы техническим аппаратом. Преимущества и недостатки такой формы цивилизации выступают сразу: технический аппарат дает материальную мощь и повышает уровень жизни, но теряется индивидуальная свобода и понижается духовная культура. Отсюда как из центра должен начинаться анализ современной культуры. Прежде всего технический аппарат есть вместе с тем властный бюрократический аппарат, который организует и подчиняет себе массы. Индустриальная организация есть одновременно техника машинизма и техника управления. В тоталитарных странах то и другое называется просто «аппаратом». Совершенно очевидно, что этот «аппарат» (действительный Левиафан Гоббса5") может подавлять индивидуальную свободу. Кроме того, массовая психология установила, что толпа, как и организованная масса, способна поглощать и растворять в себе личность, личную способность к самостоятельному мышлению и критическому суждению. Но масса не существует без вождя, который господствует при помощи аппарата. Нетрудно предвидеть, каким характером нужно обладать, чтобы занять доминирующее место в индустриальном аппарате. Нужно быть «реалистом», уважающим только факты, быть человеком, не затрудняющим себя моральным соображением, и обладать способностью интуитивно схватывать все возможности, которые заключаются в данной ситуации, и тотчас ими воспользоваться. Шпенглер предвидел такой режим масс и вождей и видел в нем «Закат Европы», возвращение к древнему «цезаризму». Духовная культура грозит исчезнуть в массовой цивилизации: массовый человек требует прежде всего удовлетворения материальных потребностей и развлечений (panem et circeneses6*) и этого прежде всего ждет от индустриального аппарата. «Экономический материализм» не есть философская истина, а прежде всего психологический симптом эпохи.
Такова мировая тенденция индустриальной цивилизации. Она одинаково проявляется в Европе, в Америке и в Азии, в демократиях и в тоталитарных государствах, везде, где существуют массы, включенные в индустриальный аппарат, который можно назвать «массивным индустриализмом». Везде возникает одна и та же проблема: как организовать массу, как осуществлять индустриализацию, не уничтожая человеческой свободы и индивидуальной личности, как сочетать «дирижизм» с
правами человека? Здесь
возможны два решения: или личность всецело подчиняется аппарату, личность
народная и индивидуальная всецело используется аппаратом — или, напротив,
индивидуальная и народная личность стремится сохранить свободу и подчинить себе
аппарат. Но это второе решение, которое хочет сочетать организованную индустрию
со свободами и правами личности, в сущности? еще не найдено, ибо либеральное
государство с его правовыми учреждениями не предвидело структуры
индустриального аппарата и вторжения масс; оно имело в виду лишь свободно
мыслящего человека, сознательную свободную личность, а не массового робота,
управляемого вождями. Поэтому в демократиях угроза властного
«технократического» аппарата борется с демократической свободой, с автономией
личности, которая еще сильна и утверждает, что ей принадлежит будущее.
Мы дали здесь социологическое описание современного индустриализма. Его образ всем знаком и доступен. Но это лишь ставит проблему дальнейшего исследования. Социология нераздельно связана с коллективной психологией, поэтому настоящее углубление и анализ положения требует психологического исследования. Новый психологический метод построен на соотношении сознания и бессознательного, а также двух установок сознания: экстравертированной и интровертированной7". Открытия современной психологии во многом помогли нам уяснить основные конфликты современной ситуации. Индустриальная цивилизация есть явление новое и недавнее, к которому коллективно-бессознательное, хранящее в себе в сокровенном виде тысячелетний опыт, не может легко приспособиться. Патриархальная традиция, которую оно в себе хранит, стоит в явном противоречии с новым духом рациональной техники. Рациональное сознание восстает против бессознательных содержаний души, связанных с религиозными чувствами, с образами фантазии, с древними символами и мифами, с архаическими обычаями. К этому исходному противопоставлению сознания и бессознательного нужно присоединить другую фундаментальную противоположность: экстравертированной установки сознания, иначе говоря такой, при которой сознание направлено вовне, на внешний мир объектов, и такой, при котором оно направлено вовнутрь, в самого себя, в глубину собственной души; последняя установка и называется интровертированной. Это противопоставление Юнг кладет в основу своего учения о характерах8*. Существуют характеры людей, даже исторических эпох и целых культур, которые можно определить, как «интровертированные»: такова например культура Индии или средневековой Европы. Наша эпоха существенно «экстравертирована», ориентирована на внешний мир. Точная наука и техника сосредоточивают всю энергию сознания на исследовании внешнего мира и на овладении его объектами, как средствами практического действия. Человек, строящий технический аппарат, должен быть экстравертированным типом, так же как тот, кто управляет бюрократическим аппаратом и организует массы. Такой тип человека не интересуется, в сущности, внутренней психической жизнью, он не знает и не чувствует бессознательных содержаний души и вообще забывает, что у него есть душа. Такова доминирующая психология нашей эпохи, которая строит и ведет нашу цивилизацию, цивилизацию без души. В ней теряется все то, что связано с бессознательным и его основными проявлениями, как то: игра фантазии, образы и эмоции искусства и религии, всей той «божественной комедии», которая вырастает из глубины нашего духа. В конце концов исчезает вообще иррациональное, непостижимое, таинственное, во всех его аспектах, космических и духовных; иррациональное, которое выходит за пределы небольшой рациональной зоны, которую освещает наше сознание и которая составляет поле действия нашей цивилизации и ее аппаратов.
Замечательный социальный философ Макс Вебер предвидел, что будет означать эта потеря: «мир лишился своего очарования (своих чар) — исчезли маги, мистики, философы... ученый объясняет до конца космические феномены по законам разума и числовых соотношений»9*. И другую потерю, другую опасность предвидел Макс Вебер: он боится, как бы индивидуум не исчез в бюрократическом аппарате, свобода — в рациональной экономике и личность — в режиме масс. (Это было написано до 1914 г.) Он говорит здесь об антиномии, о диалектике, о «диалоге человека со своими собственными чудовищными созданиями»10*.
Девятнадцатый век был веком развития индивидуализма. Богатство индивидуальной личности делало научные открытия, создавало философию, искусство, музыку, поэзию. Это был век блестящего расцвета личности, о котором Гете мог сказать:
«Hochstes Gliick der Erdenkinder
Sei doch die Personlichkeit!»11*
Но двадцатый век выступает с протестом против индивидуализма: это век коллективизма, эпоха массового человека. Возникают две опасности для индивидуальной личности: во-первых, массовая психология растворяет всякое личное рациональное сознание в коллективно-бессознательном. Это обезличение проявляется во время великого движения и восстания масс. Оно развивается при помощи пропаганды, которая пользуется комплексами коллективно-бессознательного. Другое обезличение обеднение индивидуальности происходит посредством крайней специализации, которая обычно называется профессиональной деформацией. Она развивает обычно какую-нибудь одну функцию сознания при подавлении всех остальных. Такое подавление существенных душевных функций вызывает социальную ненависть и производит неврозы личности. Рабство подавленных душевных функций Юнг называет неизлечимой раной современной души. Мы стоим здесь перед таким противоречием: узкая специализация, которая выгодна и необходима с точки зрения технической и экономической, является невыносимой и опасной с точки зрения личной и психической. Но то, что разрушает личность, не может быть справедливым и моральным. Вот где вырастает центральная тема нашего исследования. Индивидуальная личность угрожаема с двух сторон: массовая психология ее растворяет и рациональная техника ее деформирует. Коллективная мания проистекает из первого источника, а личные неврозы — из второго.
Может показаться странным, что личность растворяется в массовой психологии, иначе говоря, в коллективно-бессознательном, когда основой всей нашей цивилизации является рациональное сознание (наука и техника). Но это объясняется следующим образом: когда бессознательные содержания души отодвинуты, подавлены, забыты, они тем не менее продолжают существовать и действовать независимо от сознания, не подчиняясь никаким его указаниям и никакой обработке. И вот, как свидетельствует интересное наблюдение современной психологии, внутренний мир этих бессознательных глубин души возвращается к примитивным, инфантильным, архаическим содержаниям. На внезапное вторжение рационального технического разума коллективно-бессознательное реагирует посредством пробуждения атавистических и варварских инстинктов. Из глубочайших слоев бессознательного как бы выходят на поверхность доисторические чудовища, или появляется «неандертальский человек». Получается варварство, вооруженное научной техникой, или «вторичное варварство», по выражению итальянского философа истории Вико12". Это странное явление можно себе представить в художественном образе «марсиан» Уэлса, прилетевших на Землю, или в образе гориллы, вооруженной атомной бомбой.
Но эту характеристику эпохи, как особой рационально-сознательной установки, соединенной с бессознательным содержанием, отодвинутым в подполье, и с экстравертированной направленностью на внешний мир, надо еще дополнить другими психическими признаками, определяющими характер еще точнее и конкретнее. Для этого мы берем четыре основных функции сознания, которые определяют характерологию Юнга: 1) мышление, 2) ощущение, 3) чувствование и 4) интуиция2. При помощи такого различения мы можем установить, что функции ощущения и интуиции доминируют в человеке современной индустриальной эпохи. Ощущение является источником нашего внешнего опыта, констатирования фактов, восприятия реальности, основой «эмпирического реализма» (Кант). Интуиция есть инстинктивное угадывание, предчувствие, иррациональное открытие возможностей, сокрытых в каждой данной реальной ситуации. Она всегда ищет выхода из каждого данного положения, нового пути, способного увеличить витальную мощь, и находит его не посредством расчета, а посредством инстинкта возможного и невозможного.
Все технические открытия, которые часто опережают точное знание, были сделаны посредством эмпирического наблюдения фактов и интуиции возможностей, которые можно из них извлечь. Для создания аппарата, для управления им и для организации масс и их ведения необходим специальный характер, который определяется доминирующими функциями экстравертированной интуиции и экстравертированного ощущения. Вот психологические типы, которые доминируют в нашу эпоху. Два противоположных типа: интровертированных людей мысли и
2 В различении этих четырех функций нет ничего парадоксального: мышление и ощущение хорошо знакомы в философии со времен Платона и Канта; «чувствование» означает способность чувствовать ценность, означает суждение о ценности (как это установлено Максом Шелером и всею философией ценности). И только «интуиция» как функция особого рода имеет специальное значение у Юнга и составляет его особую заслугу.
чувства — признаются бесполезными, даже вредными; но к ним относятся ученые, философы, поэты, люди искусства и религии. Полезными и необходимыми для управления массами и «аппаратом» признаются техники, инженеры, предприниматели, организаторы, политики, демагоги и диктаторы. Все эти люди должны прежде всего ощущать реальность и иметь интуицию возможностей, быть «реалистами» в этом смысле, и это особенно необходимо для «вождей». Достаточно прочесть характеристику интуитивно-экстравертированного типа, которую дает Юнг, чтобы тотчас узнать хорошо знакомый современный образ: постоянное искание новых возможностей, отвращение к признанным ценностям, имморализм, презрение к ближним, к их обычаям, идеям, традициям. Такой человек всецело одержим теми возможностями, тою мощью, которую он видит и ищет, — это его судьба и его единственная мораль. Его мышление и чувствование отодвинуты в бессознательное, часто упрощены, грубы и примитивны. Прочтите Макиавелли, и вы увидите тотчас, что он требует для своего властителя и вождя (II Principe) интуитивно-экстравертированного характера, и прежде всего отсутствия «сердца», чувства. «Лев» и «лисица» являются точными символами для выражения такой психологии13*.
Не следует забывать, что эти две функции — ощущение и интуиция — у нас общи с животными и с первобытным человеком, у которых они достигают даже некоторого совершенства. Вот почему они доминируют в психологии масс и их вождей: эти функции стоят ближе к бессознательному, чем две другие. Ни массы, ни их вожди не нуждаются в свободной мысли, в критическом научном незаинтересованном исследовании, независимом от всякого практического применения. Вождь выбирает посредством интуиции ту «идеологию», которая может ему наилучшим образом служить, и декретирует мысль, которая должна ее защищать и обосновывать. При этом ученые и ученики боятся самостоятельно мыслить. Вся их мысль направлена на защиту предписанной идеологии. Однако точная наука еще существует, поскольку она необходима для развития техники и для надобностей инженеров. Напротив, «чувствование», в сущности, больше не нужно: технический аппарат не имеет «сердца» и аппарат власти отбрасывает всякую сентиментальность. Изыскание возможностей и технических средств не выносит того, чтобы чувство отбрасывало многие из этих средств как недопустимые (например,
ложь и преступление). «Логика сердца»14* гораздо более стеснительна для вождей и политиков, чем логика разума; к последней еще приходится прибегать и ее соблюдать в технических вычислениях.
Таким образом, функция чувствования, которую Паскаль называл «логикой сердца», есть наиболее ненужная функция для современного аппарата технической организации масс, а потому и наиболее пренебрегаемая. И, однако, это есть самая возвышенная и ценная функция нашего духа, ибо она есть моральная функция, она чувствует ценности и превращает их в обязанности и запреты, в «категорический императив». Кант утверждает за нею первенство, примат. Вытеснение, регрессия этой функции означает, что все мистические запреты и императивы, которые охраняют и защищают священные ценности духовной культуры, уничтожены. И тогда атавизмы примитивных инстинктов, более не подавляемых, поднимаются на поверхность. Ницше думал, что уничтожение всяких священных табу и категорических императивов приведет к появлению «сверхчеловека»; на самом деле оно вызывает к жизни «человека из подполья» Достоевского, или «белокурую бестию». Террор, который появляется в современной цивилизации, покоится на огромной технической мощи организованных масс и их вождей, воодушевленных моралью варваров или злых обезьян. Функция, для которой Кант требовал «примата», занимает последнее место в современной цивилизации. Не нужно забывать, что две функции сознания: мышление и чувство ценностей являются функциями «аристократическими», функциями элиты, весьма мало доступными для масс; психология этих последних всегда определялась отсутствием логической мысли. Но «логика сердца» есть качество еще более редкое. Уметь правильно судить о ценностях, уважать и признавать их иерархию есть как раз то, что называется мудростью, как ее признавал и учил Сократ; это есть познание более ценное, как он думал, чем познание природы, или, по слову Канта, истина более драгоценная, чем всякая математическая очевидность. Объективное суждение, как научное, так и моральное, есть как раз то, чего всего более недостает массе и ее вождям, ибо вожди должны прежде всего и главным образом считаться с массовой психологией. Здесь объективное суждение заменяется слоганами, «идеологиями», пропагандой, подражанием, внушением. Все это — наилучшее средство управлять массовым человеком,
избегая вместе с тем
пробуждать в нем самостоятельное индивидуальное сознание и способность
критического суждения3.
Человечество, конечно, чувствует недостатки и пороки индустриального режима жизни. Но средства, которые оно до сих пор предлагало для устранения этого зла, оказались совершенно ложными. Фундаментальной ошибкой нашего времени было искать это зло в так называемом капитализме. Но дело в том, что это зло как раз увеличилось и обострилось в тех странах, которые уничтожили капиталистический режим и либеральную демократию, в которой этот режим развивался. Основное зло остается тем же самым в капитализме и в коммунизме, только в этом последнем оно значительно усугубилось. Основное зло капитализма состоит в том, что он есть потенциальный коммунизм; напротив, в коммунизме дурно именно то, что он есть завершенный капитализм, управляемый единым трестом государственных капиталистов, бесконечно увеличивших свой капитал и свою власть. У современного человека есть вполне верное чувство чего-то невыносимого в «капитализме», чего-то угрожающего всей его личности, но это совсем не проистекает из частной собственности, или из личной инициативы, или из индивидуальной свободы, — на самом деле человек страдает от массивного индустриализма и от той психической трансформации, которую он производит. Бомбардировка капитализма социалистическими слоганами не попадает в центральное зло. Социализм продолжает массивную индустриализацию и увеличивает связанное с нею зло разрушением личных свобод, которые еще соблюдались в капиталистическом режиме.
Необходимо осознать и уточнить основную тенденцию индустриализма, чтобы понять то состояние духа, которое производит эта концентрация коллективной психической энергии,
3 В настоящем социально-психологическом анализе индустриализма использованы исследования автора но массовой психологии, порученные ему проф. К.Г. Юнгом. Они были опубликованы в бюллетенях «Action et Pensee». Geneve, № 16-19, 1940-1943 гг. Prof. Vycheslavzeff «Psychologie des masses». Проф. Б. Петров в своей книге «Философская нищета марксизма» многое берет из того психоанализа индустриализма, который там дан (см., напр[имер] с. 274-2750, 312-314 др.). Но тема его книги другая: она исследует миросозерцание марксизма, а не кризис современного индустриализма, который, впрочем, кратко намечен в его последней главе.
брошенной в одном определенном направлении. Сущность всеобъемлющего индустриализма выражается в принципе рационального использования всех сил природы и человека для производства материальных благ. Но использовать — значит все присваивать себе в качестве средств, все рассматривать как средство. Единственный вопрос, который при этом ставится, есть следующий: какими средствами это может быть достигнуто? Такова проблема каждой создающейся машины, каждого изобретения, всей техники вообще. Но техника, точно так же, как и точная наука, совершенно индифферентна к конечным целям, к последнему смыслу жизни. Она одинаково может вести к спасению или к гибели. И мы еще не знаем, к чему в конце концов приведет разложение атома.
Тот, кто всецело занят
добыванием и накоплением денежных средств, обычно не ставит вопроса, для
какой цели он их накопляет. Для делового человека, для business man, для
реалиста, этот вопрос представляется совершенно излишним; нужно быть
«идеалистом», чтобы поставить вопрос, может ли богатство рассматриваться как
высшая цель. Техника и «аппарат» представляют собою гигантскую мобилизацию
средств для неизвестных целей. Сократовский вопрос: «чего ради» все это? — не
ставится никогда. Научно-техническое сознание есть только комбинирование
законов причинности, которые могут быть использованы для любых целей. Мощь
техническая, мощь организованной массы — вот то, что вдохновляет массивный
индустриализм. Техническая рационализация использует и рассматривает все как
средство; аппарат, который организует массу посредством разделения труда,
посредством дифференциации строго определенных специальных функций,
рассматривает каждый индивидуум исключительно как средство и не может
действовать иначе. Каждый вождь, директор, управляющий аппаратом действует так,
что индивидуальная личность остается для него всегда только средством, никогда
«целью в себе». Так он действует, поскольку он остается техником, реалистом,
обслуживающим индустриальный аппарат. Абсолютная ценность человеческой личности
здесь признается столь же мало, как и другие духовные и священные ценности.
Функция оценки отодвинута, вытеснена из сознания, подчинена другим целям. Самые
возвышенные функции человеческого духа, функция мышления и функция
чувствования, тоже рассматриваются и используются, как простые средства, предназначенные
служить аппарату, служить массам и их вождям. Идеологи должны служить
пропаганде, создавая и отстаивая основную «идеологию», нужную для власти; эта
психологическая техника, как и всякая другая, имеет свое особое и важное место
в аппарате. Деятели науки и искусства признаются лишь постольку, поскольку они
способны выполнять этот «социальный заказ». Таким образом, психическая энергия
масс и вождей, иначе говоря, всего индустриального аппарата, одержима
«комплексом власти».
Дух и стиль современного индустриализма в своем единстве был однажды иллюстрирован и показан в документальном фильме, который изображал три различные фабрики и три дня работы в них: это была капиталистическая фабрика, коммунистическая фабрика и, наконец, образцовая американская тюрьма. Везде можно было наблюдать одно и то же: одну и ту же дисциплину, один и тот же порядок труда, одно и то же подчинение с тою только разницей, что в капиталистической фабрике было немного больше свободы, в образцовой тюрьме больше комфорта и гигиены, а в коммунистической фабрике — ни комфорта, ни свободы, ни гигиены. Такова тенденция индустриальной цивилизации. Мы дали ее психоанализ. Теперь необходимо ответить на вопрос: как из нее возникает марксизм?
1. Марксизм, по его же собственному утверждению, есть «надстройка над экономическим фундаментом», иначе говоря, он есть идеология индустриализма. Все определяется «орудиями производства». Вся история человечества есть история орудий производства. Все это свидетельствует о чисто экстравертированной установке сознания. Оно направлено на овладение природой, на овладение материей посредством ее изучения, на обработку материи, на материальную продукцию. Отсюда «материализм», и притом практический, экономический, но вместе с тем и метафизический, утверждающий, что сущность всего есть материя, что «в мире не существует ничего, кроме материи» (Ленин)15*. С философской точки зрения это означает, что главным источником познания является внешний опыт, а внутренний опыт не вызывает интереса и подвергается забвению. С философской точки зрения такое миросозерцание не представляет никакого интереса, но для индустриальной идеологии оно весьма пригодно и удобно.
2. Марксизм есть вид коллективизма, утверждающий, что основной задачей является индустриальная организация масс. Индивидуальная личность не представляет для него большого интереса, он обращается к массовому человеку и утверждает, что личное благо всегда и во всем должно уступать место общему благу. Личность должна всегда подчиняться коллективу. Сталин определяет, например, мужество, как «умение подчинять свою волю воле коллектива». Таким образом, нет никакого «мужества» в том, кто смеет высказать индивидуальное мнение, восстающее против коллективного. В этом смысле наибольшее «мужество» обнаружили те, которые на показательных процессах возводили на себя явно ложные обвинения, подчиняя свою волю воле коллектива, поскольку этому последнему было полезно их осудить.
3. Марксизм есть имморализм, или, точнее сказать, мораль с отрицательным знаком. Мы видели, что индустриальная и материалистическая установка сознания не нуждается ни в какой «логике сердца», ни в каких моральных запретах и императивах. Ленин дает такое определение морали марксизма: «нас, большевиков, упрекают в отсутствии морали. Это неверно. У нас есть мораль, которая гораздо выше буржуазной. В основе ее лежат не откровения несуществующего Бога, а реальности классовой борьбы. Хорошо все то, что помогает делу коммунистической революции, плохо все то, что ей мешает»16*. Нужно признать, что такая мораль вполне последовательно вытекает из Коммунистического манифеста. Она сводится к принципу «цель оправдывает средства» и «если Бога нет, то все позволено».
4. Иррелигиозность марксизма, или, точнее сказать, религия с отрицательным знаком.
Трудно иначе определить ту острую ненависть, которую Ленин питает к Богу и
религиозным чувствам. Соответственные места много раз цитировались (напр[имер],
религия как «труположество»). Однажды он пишет на полях логики Гегеля,
которого, конечно, уважал: «боженьки захотел, негодяй!»17"
Ясно, конечно, что изучая внешний мир и наблюдая материю, мы не можем найти
никакого Бога: Бога нельзя увидеть ни в микроскоп, ни в телескоп. Однако
догматическая метафизика марксизма усваивает все признаки и весь фанатизм
религиозной догмы; она преследует еретиков и утверждает незыблемость своих
принципов при необыкновенной гибкости, часто даже противоречивости своей
тактики, своей «генеральной линии». Основное миросозерцание марксизма
отличается необычайной простотой и доступностью для масс: существует только
материя, и она развивается. В этом состоит все объяснение мира, человека и
истории. Это миросозерцание следует отнести к 70-м гг. прошлого столетия. С диалектикой
Гегеля оно не имеет собственно ничего общего. Маркс сам признал в своем
введении к «Капиталу», что он «лишь кокетничал диалектикой Гегеля»18".
Но эта «развивающаяся материя» удобна для массового сознания, обработанного
индустриализмом. Один комсомолец так объяснял трудности Диамата: все очень
просто — Бога нет, и человек произошел от обезьяны. Материя становится
Абсолютом и вступает на место Божества. Вместо Бога-Отца, творящего мир,
получается Великая Матерь — материя, рождающая все существующее, потому
что все вообще развивается из нее.
Последний вопрос, к которому мы должны обратиться в этом введении, состоит в следующем: каким образом из единой индустриальной цивилизации, которую мы здесь пытались предварительно описать и анализировать, могло возникнуть глубочайшее противопоставление двух идеологий, двух путей мысли и жизни, двух разрешений трагического конфликта современности? Это раздвоение и разделение объясняется тем, что каждый тезис марксизма, от первого до последнего, имеет перед собою антитезис противоположного миросозерцания, противоположной этики и религии, исходящей из идеи свободы личности, свободы духа («где Дух Господень — там свобода», и «к свободе призваны вы, братья»19*). Во имя этого принципа отрицается прежде всего тоталитарная диктатура марксизма и утверждается свободная правовая демократия. С этого противопоставления мы начали наше исследование. Эта противоположность лежит на поверхности современной мировой жизни. Но она углубляется до последних основ права, справедливости, морали, психологии, религии и метафизики. Так, массовому человеку и культу вождей противостоит индивидуальная личность и критическое суждение; коллективизму противостоит персонализм; обезличению противостоит воспитание к личной самостоятельности («Erziehung zum Selbst» Pestalozzi — вместо Entselbstung20*); морали «цель оправдывает средства» — противостоит мораль: «дурные средства осуждают и дискредитируют цель»; в метафизике — материализму противостоит критическая онтология, утверждающая множество ступеней бытия, из которых материя есть лишь первая и низшая ступень: и наконец, последняя и глубочайшая противоположность выражается в утверждении: «нет ничего святого» и «существует нечто святое». Совершенно ясно, что между этими двумя утверждениями невозможен никакой синтез, они исключают друг друга и между ними приходится выбирать. Но здесь мы приходим к последней глубине духа, ибо «святость», «святыня» есть основная категория религии, основное переживание мистического чувства.
Единая индустриальная
культура несет в себе это разделение потому, что в ней содержится противоречие
организованной индустрии и человеческой личности. Это есть антиномия, которую
предстоит решить современному человеку, и мы имеем здесь два противоположных
решения, которые нам предстоит в дальнейшем рассмотреть. Мы утверждаем, что
марксизм и обоснованный на нем «коммунизм» дает решение неправильное и в конце
концов неприемлемое для человека. Под это решение он подводит «научный»
фундамент и под наукой, составляющей этот фундамент, он разумеет политическую
экономию. Поэтому критика марксизма должна начинаться с его экономического
фундамента, который составляет сущность «экономического материализма». Это тем
более важно, что марксизм-ленинизм всецело воспринимает экономическое учение
Маркса. А именно такой марксизм действует в мире и угрожает миру, а не
кабинетный марксизм отдельных социальных мыслителей, желающих во что бы то ни
стало сохранить верность хотя бы «молодому Марксу».
Существует мнение, что Маркс был великим ученым, который что-то новое открыл и этим открытием осчастливил народные массы. В какой же области науки лежат творческие заслуги Маркса?
Основатель «научного социализма» и «экономического материализма», казалось бы, должен доказать свою творческую силу и оригинальность прежде всего в сфере науки социальной, и в частности в сфере экономики. И вот приходится сказать, что ни одна почти из экономических теорий Маркса не является его открытием и ни одна из них не оправдалась на опыте и не удержалась в современной экономической науке и современной социологии. Мы покажем это на двух его фундаментальных теориях: на теории трудовой ценности1* и на теории прибавочной ценности. Обе они тесно связаны, и Маркс думает, что первая обосновывает вторую. Теория трудовой ценности всецело заимствована у буржуазного экономиста-классика Адама Смита и у Рикардо, она давно подвергнута критике и признана в настоящее время совершенно несостоятельной. Основная идея этой теории состоит в том, что меновая ценность вещи определяется исключительно количеством затраченного на нее труда.
В ежедневной жизни мы сталкиваемся с вопросом: что определяет цену вещи, цену товара? почему одна вещь дорога, а другая дешева? что является мерилом дороговизны и дешевизны? Вопрос этот фундаментален для социальной экономики, ибо он лежит в основе обмена, а без обмена не может существовать разделение труда и взаимодействие людей, составляющие содержание социальной жизни.
Проблема эта не проста и уже давно заинтриговывает научную любознательность. Обмен предполагает равноценность обмениваемых вещей (ибо никто не обменяет дорогую вещь на дешевую). При всем различии они в чем-то равны. Но как можно признать равными столь различные вещи, как кусок камня и кусок хлеба, как золотую монету и живую лошадь? Ответ Маркса: это таинственное равенство есть равенство затраченного труда. Ценность есть кристаллизованный труд. Равная ценность вещей означает равное количество вложенного в них труда.
Естественно, встает возражение: но возможен ведь бесполезный труд, бессмысленный труд («сизифова работа»), рукопись графомана, бездарная поэма — в нее может быть вложен огромный труд, не создающий никаких ценностей? На это Маркс отвечает так: конечно, труд предполагается такой, который производит полезности, т. е. потребительные ценности, — не бесполезный труд1.
Это немаловажная предпосылка: ведь она означает не более и не менее как то, что существует ценный и неценный труд и что ценность труда определяется полезностью произведенной вещи, а вовсе не затратой труда. Мы сразу встречаемся здесь с другим понятием ценности, которое было установлено до Маркса, с которым он должен был считаться и которому предстояло сыграть большую роль в экономической науке: это понятие полезности, или потребительной ценности2. Не оно ли является в конце концов последним критерием ценности вещей и товаров? Многие экономисты именно так и думают.
Классики политической экономии, Адам Смит и Рикардо, считают тоже, конечно, полезность (способность удовлетворять потребности, способность быть объектом человеческого интереса) первоосновой всякой экономической ценности; но такое понятие ценности недостаточно: для понимания экономических процессов обмена необходимо еще ввести понятие меновой ценности. Так возникает у них классическое противопоставление «потребительной ценности» и «меновой ценности». Потребительная ценность (полезность) воздуха, воды, солнечного света может быть огромной, тогда как их меновая ценность может оставаться бесконечно малой или никакой. Прудон называет это «основным экономическим противоречием».
1 Marx. Kapital. 1. Bd., 4 Aufl., S. 8. Все цитаты далее по этому изданию с указанием тома и страницы2'.
2 Т. е. ценности вещи в смысле ее годности для удовлетворения потребностей человека, для потребления.
И Маркс всецело воспринимает это классическое противопоставление3.
Но если потребительная ценность (полезность) совсем не совпадает с меновой ценностью и часто даже ей обратно пропорциональна, то что же определяет эту «меновую ценность», эту цену товара? Ответ Адама Смита и Рикардо гласит: ценность определяется количеством затраты труда.
Маркс всецело следует за «буржуазными экономистами»: «То общее, в силу чего можно обменивать товары, есть их ценность, их меновая ценность»4*. Она определяется количеством затраченного труда. Но что означает количественное измерение труда? Оно означает измерение труда исключительно его продолжительностью во времени (Zeitdauer, Arbeitszeit), т. е. количеством часов, дней, «трудодней», без всякого внимания к качественным различиям труда и к его формам: «продукты труда... редуцируются все вместе к одинаковой человеческой работе, к абстрактной человеческой работе». Товары суть «только сгустки безразличной человеческой работы, т. е. затраты человеческой рабочей силы без всякого внимания к форме этой затраты». За основу берется средняя работа, не та или другая индивидуальная (более или менее интенсивная), но «обыкновенная средняя общественная рабочая сила». Таким образом Маркс приходит к результату: «как ценности, все товары суть только определенные массы сгущенного рабочего времени» — «кристаллы этой общественной субстанции, т. е. труда»4. При этом труд понимается чисто материалистически, как физиологическая затрата рабочей силы, как «расходование» (Verausgabung) человеческого мозга, мускулов, нервов, рук и проч.»5 Идея какого-либо «одухотворения» труда в материализме Маркса, конечно, отсутствует.
Однако такое обезличение и обескачествование имеет свои границы: Маркс не мог не заметить, что существует квалифицированный труд, что труд электротехника или чертежника качественно отличается от труда землекопа. От этого затруднения он весьма быстро попытался отделаться посредством замечания, что всякая квалифицированная работа (Komplizierte
3 Потребительная ценность без меновой — это воздух, вода, девственная почва и т. д. (Кап[итал] I, 17)3*
4 Кап[итал] I, 4, 5, 6. Конечно, говорит Маркс, в цене товаров заключена не только работа, но и материя природы (NaturstofI), или, по слову William Petty: труд есть их отец и земля их мать, однако в определении ценности играет роль только фактор труда5*
5 Ibid., 13, 106*.
Arbeit) сводится здесь для измерения к простой средней работе, она есть «помноженная простая работа», и ее цена устанавливается, следовательно, пропорционально посредством простого умножения количества средней работы6.
Но что такое эта простая средняя работа? Ее ведь вовсе не существует нигде, это бесплодная абстракция. Какую работу и чью работу мы должны взять за единицу измерения? Уж если искать такую единицу труда, то это должна быть самая примитивная, низшая работа, но спрашивается: какая именно? Означает ли такого рода измерение, что один «трудодень» электротехника оценивается как пять «трудодней» землекопа? Но тогда почему именно брать за единицу работу землекопа, а не углекопа, или грузчика, или кочегара, или земледельца? Это остается абсолютно произвольным, как произвольным остается и все помножение. На какое число должны мы помножить работу углекопа или даже электротехника, чтобы получить ценность трудового дня Эдисона? Ясно, что здесь не существует никакого объективного критерия измерения.
В этом пункте теория Маркса терпит свое первое, а, в сущности, и окончательное крушение, и это в силу другого, еще более решающего соображения. В самом деле: один «трудодень» электротехника объявляется равноценным пяти «трудодням» землекопа; но на каком основании? Ведь ценность, как провозгласил Маркс, определяется исключительно продолжительностью труда независимо от его формы, а потому все трудодни должны быть принципиально равноценны! Если же они оцениваются различно, то, следовательно, существует совсем другой качественный принцип оценки, оценивающий труд по его плодам, по ценности тех продуктов, которые он производит, а вовсе не по количеству затраченного времени7.
Сталин всячески подчеркивает различие квалифицированного и неквалифицированного труда. Тарифные ставки должны соответствовать этому различию. Они отправляются от прожиточного минимума, определяющего вознаграждение за низшие формы труда и увеличивают эту сумму для высших квалифицированных форм труда: по усмотрению государства-работодателя «нельзя терпеть, чтобы машинист на ж.-д. транспорте
6 Ibid. 117*.
7 В советской Конституции сказано: «Каждый по своим способностям. Каждому по его трудам». По способности качественно различны и труд качественно различен и не сводим к количеству.
получал столько же, сколько переписчик». Сталин отрицает всякую «левацкую уравниловку» (Сталин. Вопросы ленинизма). И в этом он вполне прав, но этим самым отрицается и вся трудовая теория ценности, измеряющая последнюю исключительно продолжительностью труда «независимо от формы». Это и есть недопустимая «левацкая уравниловка».
Отсюда постоянный пересмотр тарифных ставок. Например, в 1928 г. на первом месте по уровню зарплаты стояла полиграфическая промышленность (т. е. все виды печатной техники), а в 1931 г. на первое место выдвигается машиностроение. Что это значит? А это значит, что ценность труда определяется вовсе не по его количеству, а по качеству его продукта, по спросу и потребности. В 1928 г. была потребность в пропаганде, в 1931 г. явилась потребность в машинах.
Всякий квалифицированный труд с очевидностью показывает нам, что ценность труда и его продукта зависит совершенно не от числа часов и дней. Труд дантиста, хирурга, вообще врача, или труд адвоката, судьи, полководца, организатора — тем более ценен, чем скорее он заканчивается. Вообще существует огромная область труда, не стоящая ни в каком соотношении с продолжительностью во времени и с количеством затраты «мускульной энергии»". Трудовая теория, в сущности, никогда не могла объяснить, почему квалифицированный труд имеет более высокую меновую ценность. Единственный верный ответ дает принцип конкуренции: количество конкурирующих предложений при простом труде гораздо больше, чем при квалифицированном. Никакого другого объяснения Маркс, в сущности, не мог придумать; ссылаясь на неизвестного американского экономиста, он утверждает: «конкуренция определяет, сколько дней простого (неквалифицированного) труда содержатся в одном дне сложного (квалифицированного) труда»8* (см. «Нищета философии». Штутг[арт], 1895, с. 26). Неумолимая диалектика принуждает к полному отказу от трудовой теории ценности и приводит к совершенно иному принципу: ценность разнокачественного труда и его разнокачественно-
8 Замечательно, что Маркс избегает термина «квалифицированная работа», т. е. качественно различная, качественно высшая работа (от слова quale — качество). И предпочитает говорить о «более сложной» работе и о «помноженной простой работе», как будто дело идет о каком-то сложении и умножении, т. е. о чисто количественном критерии. Работа настройщика роялей есть весьма простая работа, но она требует особого качества, а именно абсолютного слуха. И это качество не получается ни при каком «умножении простой работы».
го продукта определяется соотношением спроса и предложения. Таков истинный принцип меновой ценности, ибо обмен совершается посредством спроса и предложения и необходимо предполагает разнокачественность труда и его продукта. С этим принципом спроса и предложения мы многократно будем встречаться в дальнейшем.
Что существует большая область меновых ценностей, не имеющих отношения ни к какому количеству труда, это давно было замечено экономистами. Такова, например, различная ценность метра земли в центре города и в дешевом квартале, — или различная ценность частей мяса, или различная ценность вина из того или другого виноградника; такова же, с другой стороны, одинаковая ценность хлеба на плодородном участке и на бесплодном, хотя количество труда, потребного для обработки, будет совершенно различным (Charles Gide).
Уже классическая политическая экономия знала, что трудовой масштаб применим далеко не ко всем ценностям: он не применим к редкостям, к благам, которые не могут быть произвольно умножаемы (например, статуи, картины, старые книги, монеты, вина и проч.). Здесь действует естественная или искусственная монополия, здесь ценность определяется желанием обладания и редкостью; иначе говоря, соотношением спроса и предложения.
Мы видим здесь неожиданное появление совершенно другого принципа ценности, существование которого признают Рикардо и всюду за ним следующий Маркс. Здесь трудовая ценность неприменима. Но где же она применима? Рикардо отвечает: она применима к произвольно умножаемым благам, к рыночным товарам, к тому, что противоположно «редкостям». Но рыночные товары как раз составляют главный и постоянный предмет обмена, тогда как редкости — редки и являются исключением, на которое можно не обращать внимания. «Огромная часть благ, удовлетворяющих наши потребности, — говорит Рикардо, — создается посредством работы», рыночные товары создаются посредством рыночного труда, и поэтому в огромной области доминирующее значение принадлежит трудовой ценности.
Маркс, как и Рикардо, принимает во внимание только типичное, регулярное, всеобщее, — все единичное, индивидуальное, случайное оставляется ими в стороне, так оставляются в стороне «редкостные блага» (Seltenheitsgiiter) и их особый принцип ценности. Маркс не устает повторять, что хозяйственные
явления суть общественные явления, массовые явления, средне-обыденные явления (Durchschnitt).
Отсюда мы вправе сделать следующий вывод: трудовая теория ценности применима не везде. Если она где-либо применима, то только в сфере безличного, неиндивидуального, неквалифицированного, низшего, абсолютно заменимого, преимущественно физического труда, производящего однородные рыночные, неиндивидуальные товары широкого потребления («ширпотреб»). Это и есть как раз то, что классические экономисты называют «произвольно умножаемыми», иначе говоря, произвольно воспроизводимыми, повторимыми и заменимыми благами. Вместе с тем это и есть продукт того пролетарского труда, который продается на «рынке труда». Такой труд действительно оценивается только количественно, по часам и дням, и цена его продуктов может принимать во внимание число этих часов и дней.
Но разве существует только такой труд и только такие продукты? Разве кроме пролетариата никто ничего не производит? Разве кроме «ширпотреба» не существует иных ценностей? Существует конечно, отвечают Рикардо и Маркс, но это небольшая категория «редкостей», которую не стоит принимать во внимание по сравнению с огромной категорией рыночных товаров, продуктов пролетарского труда.
Здесь, однако, возникает принципиальное сомнение: а что если эта категория «редкостей» совсем не так мала? Что если эти «редкости» совсем не редки, а напротив, встречаются в процессе обмена на каждом шагу? Кто из нас не знает, что хорошие ружья — редки, что хорошие сукна — редки, хорошие бритвы — редки, хорошие стекла — редки, хорошие портные — редки, хорошие модистки — редки и т. д. и т. д. Все это «часто встречающиеся редкости». Термин «редкости» способен вводить в заблуждение: он вызывает прежде всего мысль о музейных редкостях, о статуях и картинах, об «уникумах». Но «редкость» существует абсолютная и относительная. В торговом обороте мы встречаем относительно редкие товары, примеры которых мы привели. Можно даже сказать, что все товары обладают относительной степенью редкости, или количественной ограниченности.
Классическая экономия, однако, определила довольно точно, что следует понимать под категорией «редкостей»: это блага, не могущие быть произвольно умножаемыми в противоположность благам, произвольно умножаемым. Очевидно, что
сюда относится все, что не может быть воспроизводимо в любом количестве, кем угодно, где угодно и когда угодно, — все, что требует личного таланта и уменья, иначе говоря, является продуктом квалифицированного труда и творчества. Но таковы, в сущности, все продукты в современном индустриализме.
Необходимо различать труд и творчество, или работу и творчество. Это различение диалектически обостряется до полной противоположности. Существует особая диалектика труда и творчества, без которой нельзя проникнуть в социальную философию и в философию культуры. Древнейшие мифы и символы выражали это противопоставление: труд «в поте лица» есть изгнание из рая; творчество есть потерянный и порою возвращенный рай. Труд копается в земле; творчество похищает огонь с неба. Миф о Прометее содержит в себе философское прозрение той истины, что ценности культуры создаются индивидуальным творчеством, открытием и изобретением, без которого массовый труд осужден на жалкое прозябание.
Труд есть трудность, он совершается «в поте лица»; и есть иго своего рода, «работа» от слова раб, рабство перед природной необходимостью; напротив, творчество есть свобода, победа над природной необходимостью, «прыжок из царства необходимости в царство свободы»9*, разрешение задачи и преодоление трудности.
Творчество есть личная, индивидуальная, свободная инициатива; оно непосредственно связано с данной личностью и составляет ее незаменимый индивидуальный дар. Оно начинает новый ряд причин и свободно созидает новую, раньше не бывшую комбинацию природных сил. Иное дело — труд: он безличен, неиндивидуален, всецело заменим и поэтому может стать рыночным товаром. Маркс указывает на этот отрыв работы от личности, на это «самоотчуждение», в силу которого рабочий чувствует, что его труд совсем не выражает внутренней сущности его личности, что он есть безличное действие, предписанное извне, по чужой инициативе. Личность как бы тяготится безличностью своего труда и тоскует по творчеству.
Необходимо, однако, помнить, что творчество никогда не может быть массовым явлением; труд, напротив, бывает массовым явлением, и мы видим «трудящиеся массы».
Творчество есть, по существу, «редкость», исключение, функция меньшинства. Творчество есть инициатива, изобретение, открытие новых путей, оно ведет и указывает одинаково в науке, в искусстве, в религии, в политике и в экономике; труд есть подражание, следование, исполнение и повторение заданного и предписанного, повиновение.
Тард впервые высказал этот социальный закон, установив социальное противопоставление инициаторов и подражателей10*. Современная массовая психология углубила этот закон и выразила его в таком тезисе: нет массы без вождя и вождя без массы. Но вождь и инициатор есть прежде всего творческая индивидуальность, способная изобретать, открывать и указывать пути. Что таких индивидуальностей всегда меньшинство — это очевидно само собой и, конечно, подтверждается всюду и везде на опыте; это вытекает из самого противопоставления массы и вождя, массы и ведущего отбора. Отбор всегда дает меньшинство — таков социальный закон малого числа, лежащий в основе всякого общества, независимо от того, называет ли оно себя «демократическим», «коммунистическим» или «аристократическим»9.
Такова диалектика творчества и труда, она развертывает нам все богатство содержания, заключающееся в этих противоположностях. Однако противоположности не существуют в отрыве друг от друга: нет творчества без труда и труда без творчества. Это одинаково верно в индивидуальной и в социальной жизни. Всякое творчество имеет свою «черную работу», свой труд: одинаково творчество ученого, артиста или социального организатора. Когда пианист играет свои гаммы и упражнения — это труд, а не творчество, но труд, необходимый для возможности творчества. Архитектура есть творчество, но она содержит в себе «черную работу» каменщика, без которой она не может выполнить своих творческих замыслов. С другой стороны, «черная работа» сама по себе бессильна и бесплодна и не должна зазна-
9 Свою структуру компартии Ленин сознательно основал на законе ведущего отбора, на законе революционного меньшинства, управляющего массами. Ведущий и правящий отбор существует везде, но все дело в том, как он отбирается и выбирается: ложью, захватом, насилием, террором или свободным соревнованием партий и их вождей, их авторитетом, признанием парода, свободными выборами. Здесь лежит разница между олигархией и правовой демократией (см. об этом позже).
ваться, ибо она есть лишь исполнение чужого творческого замысла, которому принадлежит первенство10.
Творческую функцию инициативы и организации, функцию «вождизма», мы встречаем во всех сферах социальной жизни и конечно в сфере экономической, технической и индустриальной; она также необходима, как противоположная трудовая функция исполнения, следования, воспроизведения, подчинения организации. «Труд рабочего и талант предпринимателя суть важнейшие факторы народного хозяйства», — говорит Тотомианц11 и сравнивает роль предпринимателя с творчеством полководца, от искусства которого исход сражения зависит более, чем от массы солдат. Подобно этому экономическая продукция зависит в конечном счете не от трудовой массы и трудовой функции, которая, конечно, необходима как conditio sine qua поп12*, но от того, как эта масса технически использована; она зависит от творческой функции.
Труд и творчество представляют собой пару взаимно связанных и взаимно проницающих противоположностей, на которых покоится индивидуальная и социальная жизнь. Жизнь ищет гармонии труда и творчества, гармонии трудящейся массы и творческой личности, но для правильного понимания гармонии этих противоположностей необходимо помнить, что они не лежат в одной плоскости, как север и юг, как две чаши равновесия, но относятся друг к другу как иерархически высшее и низшее, как водительство и следование, как открытие («откровение») и восприятие откровения.
Труд и творчество представляют собой противоположности взаимно-проницающие: это значит, что всякое творчество со-
10 Противопоставление духовного и материального, идеального и реального, формы и материи необходимо для понимания всякого творчества, даже всякой сознательной активности человека, ибо всякое творчество есть формирование, воплощение духа, искание материи для идеальной формы. В этом смысле всякое творчество духовно, точнее сказать: идеал-реально, представляет собой диалектическое взаимодействие «материи и духа». При этом диалектика творчества совершенно так же уничтожает материализм, как и отрешенный спиритуализм («Es gibt keincn freischwebenden Gcist». N. Hartmann"). Материалистическая метафизика Маркса, чтобы объяснить творчество, должна была бы рассуждать примерно так: духовная материя (мозг), содержащая в себе нематериальную идею, ищет материальную материю, дабы «из сознания определить бытие». Но «духовная материя» есть нематериальная материя, «сознание, еще не проникшее в бытие», и такую «нематериальную материю» мы для простоты называем духом. Диалектика не страдает ни духобоязнью, ни водобоязнью.
11 Виднейший русский экономист и кооператор (см. его книгу «Примирение труда с капиталом»).
держит в себе хотя бы минимальный элемент труда. И всякий труд содержит в себе минимальный элемент творчества. Это такие противоположности, между которыми существует «средняя сфера», как между противоположностями северного и южного полюсов, между которыми существует непрерывный переход12.
Это легко показать в социальной жизни: низший, массовый, поденный труд наемного рабочего содержит в себе бесконечно малый элемент творчества. Всякая квалификация труда уже содержит значительный элемент творчества, ибо она требует личного умения и инициативы и не легко заменима. Труд портного или модистки есть, несомненно, творчество своего рода: модное платье большого парижского дома называется «creation» («произведение»), оно стремится быть индивидуальным, редким — в противоположность всему среднему, обычному, рыночному. Работа ружейного мастера, часовщика, оптика есть также творчество своего рода, требующее индивидуального искусства.
Всякий квалифицированный труд есть личное искусство, и можно говорить об «искусстве» управлять автомобилем и еще более — аэропланом. Такое техническое «искусство», поднимаясь по ступеням, переходит в настоящее большое искусство, в художество. Ювелир, гравер, рисовальщик, фотограф — есть уже почти художник. Оптик, механик, изготовляющий научные инструменты, должен быть настоящим ученым.
Но даже там, где мы имеем массовое производство, где мы имеем уже «товары», всегда присутствует, ценится и отыскивается творческий, личный элемент незаменимости: мы спрашиваем и предпочитаем сукно, шелк, сталь, обувь такого, а не иного торгового дома или фабрики. При этом, конечно, оценка продукта нисколько не зависит от количества затраченных часов. Связь этих «квалифицированных» товаров с творческой личностью предпринимателя и всех его подчиненных доказывается и запечатлевается фирмой, клеймом, которое мы ищем на товаре и которое указывает на его исключительность и незаменимость.
Над высшими формами квалифицированного труда возвышается уже подлинное творчество, требующее творческой личности во всей ее индивидуальной особенности и незамени-
12 Аристотель в своей диалектике различает противоположности, между которыми существует среднее, и такие, между которыми ничего среднего нет (напр[имер], четное и нечетное число)13*. Последние исключают друг друга по принципу: «или-или».
мости. Такова деятельность врача, учителя, судьи, писателя, художника, актера, музыканта, ученого, политика, инженера, предпринимателя, капитана промышленности, полководца, наконец, вождя и правителя народов. Что все эти виды творческой активности имеют огромное социально-экономическое значение — это едва ли подлежит сомнению. Что они никогда не оцениваются по количеству затраченного времени — это тоже совершенно очевидно. Можно сказать напротив: они тем более ценны, чем меньше времени требуют для своего осуществления (достаточно подумать о деятельности хирурга, или полководца, или социального организатора). Никому никогда не придет в голову интересоваться, сколько «трудодней» Копернику или Ньютону понадобилось для своих открытий, сколько «трудодней» потребовалось Пушкину для его Евгения Онегина.
Здесь существует какая-то оценка, но она никогда не является количественной. Количественную оценку в сфере творчества Пушкин устраняет ироническими словами:
...На вес
Кумир ты ценишь Бельведерский14'.
Неприменимость трудовой теории ценности ко всей этой сфере настолько очевидна, что ее принуждены были признать и Рикардо, и Маркс. Рикардо, как мы видели, установил, что она неприменима к сфере редких благ (Seltenheitsgiiter), которые не могут быть произвольно умножаемы. Но таковы именно все продукты творчества: они индивидуальны, неповторимы, исключительны, редки. Рикардо и за ним Маркс исходят из различения двух источников меновой ценности: «труда» и «редкости». Но они не обострили и не углубили этого различения до степени реальных противоположностей, какими являются: массовая работа, производящая массовые товары, — с одной стороны, и индивидуальное творчество, производящее индивидуальные произведения (creations, oeuvres), — с другой стороны. Впрочем, первую сторону противопоставления они осветили достаточно; Рикардо и Маркс точно определили, какой труд они имеют в виду в своей трудовой ценности: они имеют в виду однородную, среднюю работу сериями, работу, состоящую в массовом повторении однородного задания. Что касается другой стороны противопоставления — они ее оставили в тени, признав однако, что в этой сфере редкого и исключительного трудовая ценность конечно не применима. Но это и есть, как мы показывали, сфера творчества, противостоящая сфере труда13.
Противопоставление труда и творчества не продумали ни Маркс, ни Рикардо, хотя и подошли к нему вплотную. Более того, они сами всю жизнь занимались не трудом, а творчеством и никогда не получали «зарплаты» по числу часов затраченного труда. Но, может быть, то, что мы называем творчеством, не имеет экономического значения? Может быть, оно не дает ничего для богатства народов? Может быть, оно не признается экономическим материализмом? Тогда пришлось бы признать, что Рикардо и Маркс не имеют экономического значения! Тогда пришлось бы признать, что вожди и организаторы производства, изобретатели, социальные реформаторы и революционеры (напр[имер], Ленин и Сталин) не имеют экономического значения! Коммунисту и марксисту этого утверждать не полагается, придется утверждать обратное: только они имеют решающее значение в развитии социальной экономики, только они созидают и разрушают, иначе говоря, диалектически творят в области хозяйства и вместе с тем во всех областях социальной жизни. Ясно при этом, что мы имеем здесь в виду творцов и вождей, а не подражателей и исполнителей, иначе говоря, имеем в виду творчество, а не простую работу. Не всякое творчество однако создает положительные ценности: можно «творить зло», а не только добро. В области зла тоже существуют инициаторы и исполнители.
Простым анализом основных понятий экономического материализма нетрудно диалектически принудить Маркса к полному и открытому признанию того, что первое и последнее слово в производственном процессе принадлежит индивидуальному творчеству, а не массовому труду. Возьмем основной тезис марксизма, утверждающий, что производственный процесс во всех моментах своего развития всецело обусловлен двумя факторами: 1) производительными силами (Produktionskrafte); 2) про-
13 Когда Маркс встретился с проблемой творчества, он ничего не нашел сказать о ней кроме материалистического опошления: «Мильтон продуцировал Потерянный Рай из того же основания, из какого шелковичный червь продуцирует шелк. Это было выражением, реализацией его природы. Он затем продал этот продукт за пять фунтов»15' (Theor. iiber den Mehrwert. I Bd., 416). Творчество прежде всего не есть продукт природы, а есть акт свободы. Далее, каждый червь продуцирует шелк, но не каждый человек продуцирует поэзию. Шелк есть массовый продукт шелковичных червей, а поэма есть индивидуальное творение единственной личности. Это одно различие, а вот другое: шелк нужен для простого поддержания рода шелковичных червей, а Потерянный Рай не нужен для питания и размножения, но есть излишек, а не необходимый труд, роскошь творчества, требующая досуга.
изводственными отношениями (Produktionsverhaltnisse). Производительные силы всецело определяются уровнем техники в данном обществе, иначе говоря, изобретением новых орудий производства. Производственные отношения выражают другой необходимый элемент производства: взаимоотношения людей при их совместном пользовании орудиями производства. Ведь процесс производства не есть изолированная деятельность человека, но социально-организованное сотрудничество людей. Таким образом, «производительные силы» означают уровень техники, а «производственные отношения» означают формы социальной организации. Другой важнейший тезис марксизма состоит в том, что уровень техники предопределяет форму социальной организации (т. е. права, государства, хозяйства, нравов, религии)14.
Другими словами, весь процесс социальной жизни во всем изменении ее форм всецело зависит от того, какие новые орудия производства были изобретены15.
Но «орудие производства» есть изобретение, открытие, творческий акт человека, и прежде всего, как и всякое творчество, духовный акт, качественно отличный от всякого физического усилия, от всякой простой затраты мускульной и нервной энергии. Орудия производства не суть порождения природы; животные не имеют «орудий производства». Это есть отличие человека, Homo faber, т. е. человек есть существо, изобретающее орудия. И это изобретение и открытие нового и прежде не бывшего есть акт индивидуального творчества, а не массового труда. «Трудящиеся массы» никогда никаких научных и технических открытий не делали. Они продолжали пахать землю сохою, как при Ярославе, пока немногие ведущие умы не изобрели трактор. Больше того, «трудящиеся массы», пока они предоставлены самим себе, глубоко враждебны всяким изобретениям: они уничтожили бы механический ткацкий станок, посевы картофеля, прививку оспы, даже железную дорогу, если бы не авторитарное вмешательство властей, т. е. ведущего меньшинства. Всякая творческая инициатива всегда есть дело меньшинства. Современные технические изобретения в своей сложности все-
14 «Производительные силы являются... определяющим элементом развития производства». «Каковы производительные силы — таковыми должны быть и производственные отношения». (И. Сталин. «О диалектическом и историческом материализме», с. 22-23).
15 «С изменением и развитием орудий производства изменялись и развивались люди»... (там же).
цело связаны с научными открытиями и поэтому обязаны своим существованием почти всегда отдельным гениальным ученым. «Трудящиеся массы» при современном высоком уровне техники не только не могут делать изобретений, но не могут понимать их механизма и судить о его научном обосновании. И однако в своем труде, в своих развлечениях, во всей своей жизни они на каждом шагу пользуются этими изобретениями и открытиями и всецело от них зависят. Изобретение и научное открытие есть личный творческий акт, и мы помним имена и знаем всех этих изобретателей, начиная с изобретателя книгопечатания до изобретателя паровой машины, динамо, двигателя внутреннего сгорания, кинематографа, воздухоплавания, беспроволочных волн и пр. Мы знаем также имена всех тех, кто ввел творческие усовершенствования во все области, и знаем, что всех этих имен бесконечно мало по сравнению с бесконечно большим, анонимным числом всех тех, кто пользуется этими изобретениями, не понимая, в чем они состоят и как они происходят. Здесь действует социальный закон малого и даже бесконечно малого числа, связанный с явлением творчества.
Подлинное духовное чудо творчества и изобретения скрывается за этим материалистическим выражением: «орудия производства» и «производительные силы». Весь экономический и исторический материализм грозит разрушиться. Ученый-марксист Плеханов первым понял всю силу возражения: если орудия труда изобретаются человеческим разумом, если исторически прогресс определяется этими изобретениями, то это значит, что он определяется умом человека, это значит, что «миром правит человеческий разум»16.
16 Г.В. Плеханов. «К вопросу о развитии монистического взгляда на историю». Гос. Изд. полит, литературы. 1949, с. 136, 137: «Никто не оспаривает важного значения орудий труда, огромной роли производительных сил в историческом движении человечества, говорят нередко марксистам, но орудия труда изобретаются и употребляются в дело человеком. Вы сами признаете, что пользование ими предполагает сравнительно очень высокую степень умственного развития. Каждый новый шаг в усовершенствовании орудий труда требует новых усилий человеческого ума. Усилия ума — причина, развитие производительных сил — следствие. Значит ум есть главный деятель исторического прогресса, значит правы были люди, утверждавшие, что миром правят мнения, т. е. правит человеческий разум». Плеханов следующим образом парирует это возражение. Он ссылается на Дарвина, который писал: «человек никогда не достиг бы господствующего положения в мире без употребления рук, этих орудий, столь удивительно послушных его воле». И Плеханов продолжает: «откуда взялись у квази-человека его нынешние, совершенно человеческие руки, имевшие столь замечательное влияние на успехи его "разума"? Вероятно, они образовались в силу некоторых особенностей географической среды, сделавших полезными физиологическое разделение труда между передними и задними конечностями. Успехи "разума" явились отдаленным следствием этого разделения и, опять-таки при благоприятных внешних условиях, стали в свою очередь ближайшей причиной появления у человека искусственных органов, употреблений орудий... но, чтобы человек мог воспользоваться уже достигнутыми успехами своего "разума" для усовершенствования своих искусственных орудий, т. е. для увеличения своей власти над природой, он должен был находиться в известной географической среде»... И Плеханов поясняет: «там, где не было металлов, собственный разум общественного человека ни в каком случае не мог его вывести за пределы периода шлифованного камня». В поздних своих работах Плеханов прямо говорил о решающем влиянии географической среды на ход общественного развития. Сталин возражает ему и утверждает, что влияние «географической среды» не является определяющим влиянием, так как «изменение и развитие общества происходит несравненно быстрее, чем изменения и развитие географической среды». В этом случае прав Сталин, а не Плеханов, и прав потому, что в развитии общества есть свободное творчество человека и происходит оно преимущественно скачками, тогда как географическое развитие происходит бесконечно медленно и непрерывно.
Положение материализма критическое: как бы не получился идеализм, как бы не вышло, что «сознание определяет бытие»! Плеханов призывает на помощь Дарвина и решает дело так: причиной успехов разума являются руки и их развитие, а руки, вероятно, образовались в силу особенностей географической среды, сделавшей неудобным хождение на четвереньках. Забавнее всего, однако, что цитата из Дарвина нисколько не помогает Плеханову. Она гласит: «человек никогда не достиг бы господствующего положения в мире без употребления рук, этих орудий, столь удивительно послушных его воле». Иными словами, это значит, что человек господствует в мире при помощи сознательной воли, которой удивительным образом послушны его руки, как орудия, создающие другие послушные орудия. Иначе говоря, «сознание определяет бытие» и бытие послушно исполняет волю сознания. Не руки определяют существо человека, а воля и сознание. Человекообразные обезьяны имеют гораздо более развитые и сильные руки, но их воля и сознание не изобретают орудий производства и не создают науку и культуру. А рука человека развивается или, точнее, технизируется в силу направления его воли и сознания, такова техника пианиста или скрипача.
Рука, организм человека, географическая среда, материалы, все это лишь условия возможности действия, условия возможности творчества и реализации изобретений, но условия возможности никогда не являются определяющим и решающим фактором. Этим фактором является «действующее лицо», тот, кто пользуется орудиями и кто изобретает орудия, — я сам, я человек. Каждое из условий возможности есть частичная причина результата, входящая в совокупность всех производящих причин, но получается бессмыслица, если мы эту условную причину примем за решающий фактор: например, на вопрос, почему убит человек, ответим: потому что пистолет был заряжен и в стволе произошел взрыв и потому еще, что «развитая рука» человека нажала спуск. Или, например, на вопрос, почему упал самолет, ответим: по причине притяжения земли, в силу всеобщего закона тяготения. Ведь верно? Абсолютно верно, но бессмысленно. Столь же верно, но и столь же бессмысленно утверждение ученого марксиста Плеханова, что если бы не было тысячелетнего развития организма человека с его руками и ногами и если бы не было «географической среды», в которой он развивался, то не было бы и никаких орудий производства, созданных человеком. Ведь это глубокомысленное утверждение сводится к той истине, что если бы не было человека и земли, то человек не пахал бы землю плугом. Столь же «научным» будет утверждение, что без металлов нельзя производить орудия из металла. Но совершенно не верно, будто разум человека в силу отсутствия материала попадает в тупик и способность изобретения останавливается: там где нет ни камня, ни металлов, он строит свои жилища из дерева или камыша. Изобретение есть искание и выбор средств для поставленной и избранной цели, и это искание и выбор есть духовный акт. Материал не ищет и не выбирает строителя, но строитель ищет и выбирает материал. Верно то, что материя и материал есть условия возможности творчества (человек не творит из ничего), и потому частичная причина его результатов, которая входит в совокупность причин, его обусловливающих. Таких причин бесконечное множество, и можно идти как угодно назад и в каком угодно направлении в их перечислении: можно сослаться на географическую среду, на бесконечное биологическое и геологическое развитие, на образование солнечной системы и всего космоса, вплоть до первобытной туманности. Все эти отдаленные причины конечно действуют и обусловливают появление человеческой техники и орудий, но все они лишь условия возможности, которая никогда не перейдет в действительность без ближайшей причины; а ближайшей причиной техники будут как раз «успехи разума» или, точнее говоря, духовный акт творчества и изобретения. Признав, что именно это является «ближайшей причиной», и отличив ее от отдаленных причин, Плеханов доказал и утвердил тот самый тезис, который хотел опровергнуть и опровергнул все свое наивно-материалистическое рассуждение. Оно всецело построено на том, что забывается или игнорируется решающий фактор, отличающий человека от обезьяны и от всего природного мира, а именно: сознание, ум, наука, творческий акт. Здесь действительно имеется «скачок», отличающий царство природы от царства культуры и цивилизации, «скачок из царства необходимости в царство свободы». При этом самое понятие «орудия» не существует без субъекта, сознательного лица, пользующегося орудиями, и этот субъект первее своих орудий, ибо надо хотеть и уметь создать орудия, чтобы появились орудия, надо сначала ставить себе цель, чтобы потом, и иногда очень долго, искать средства (достаточно вспомнить о проблеме воздухоплавания). Эта цель долго была мечтой, идеей, существовала только в фантазии, в уме, и все искание было духовной деятельностью, часто математикой, т. е. процессами нематериальными, невидимыми, не имеющими пространственного измерения. Поэтому сказать «орудие» — значит сказать «сознание, подчиняющее себе и определяющее для себя бытие».
Перейдем теперь ко второму фактору производства, к «производственным отношениям». Всякое производство есть социально-организованное производство, но всякая организация требует организаторов и вождей. Здесь более чем где-либо необходима личная творческая инициатива и изобретение, иначе говоря, личный дар организатора и вождя. Ведь «производственные отношения», по мысли Маркса, определяют всю социальную жизнь и охватывают в конце концов все разнообразное взаимодействие людей. Здесь решается вопрос не о том, каковы орудия производства (какова техника), а о том, «в чьем ведении находятся средства производства»... «в чьем распоряжении находятся средства производства»17; иначе говоря, решается вопрос о правовой, политической и экономической организации всего общества. Кто-то должен распоряжаться всей этой массой природных и технических сил, всей этой массой народного труда, ибо нет организации без организаторов, нет массы без вождей. Вожди и организаторы одинаково необходимы в сфере чисто экономической и технической, как и в сфере политической, правовой и идеологически-культурной. Коммунизм со своим непревзойденным культом вождей менее всего может сомневаться в том, что функция вождя есть индивидуальное творчество, противостоящее массовому труду, как распоряжение и властвование противостоит исполнению и подчинению. Мы имеем здесь активность совсем иного, высшего качества, не сводимого ни к какому количеству.
17 И. Сталин. Там же, 23.
Теперь только мы обозрели во всем объеме всю эту сферу квалифицированного труда и творчества, к которой количественная трудовая оценка не применима. И теперь мы можем вернуться к тому вопросу, который был поставлен выше. Правда ли, что эта сфера (существование которой признавали и Маркс, и Рикардо) так незначительна и так мала по объему, что ее можно не принимать во внимание, как думали они оба? Мы видели как раз обратное: сфера творчества объемлет не более и не менее, как всю сферу социальной продукции. Элемент творчества присутствует везде, и всегда является определяющим, ибо он создает «орудия производства» и организует и ведет «трудящиеся массы». Элемент труда тоже присутствует везде, но он продуктивен лишь тогда, когда подчинен творчеству, пронизан творчеством, исполняет творческое задание; и он ценен лишь тогда, когда служит творчеству, ибо творчество есть источник реализации ценностей.
Теперь мы поставим обратный
вопрос: так ли велика та сфера безличного рыночного труда и произвольно-воспроизводимых
рыночных товаров, сфера, к которой применима количественно-трудовая оценка,
как это думали Рикардо и Маркс? И мы должны ответить, что такая сфера в своей
оторванности от творчества вовсе не существует. Нетворческий,
неквалифицированный и безличный труд — есть работа, подчиненная чужой личности,
выполняющая чужое задание и служащая чужому творчеству. Здесь все однородные
движения рабочего изобретены тем инженером, который изобрел машину, и
организованы тем организатором, который создал предприятие и управляет им. И
если бы не эта творческая техника машины и техника организации, то однородный и
безличный труд сам по себе не производил бы ничего. Поэтому утверждение, что
производит и создает ценности только безличный рыночный труд, измеряемый
временем, — есть экономическая бессмыслица и демагогическая ложь.
Думать, что вся общественная активность исчерпывается рыночными товарами и выражается в рыночном труде, — есть подлинный «фетишизм труда», в который впадает пролетарская теория ценностей Маркса.
Но бессмысленное поклонение труду должно уступить место сознательному уважению и преклонению перед творчеством. В товаре ценится вовсе не количество вложенного в него труда, но качество воплощенного в нем творчества. Творчество есть достижение поставленной цели при помощи изобретенной комбинации средств. Но количество труда нисколько не обеспечивает ни достижения цели, ни изобретения средств. Однако при обмене, при купле-продаже нас интересует только последнее: достигнутая цель, найденное решение задачи, например легкость, прочность и теплота сукна. И она обеспечивается не безличными «трудоднями» пролетариата, а личной творческой техникой и организацией предприятия. У одного он удается лучше, у другого хуже, ибо всякое творчество качественно различно, и мы ищем на товаре клеймо и фирму, как выражение личного начала незаменимости, подобное подписи художника на картине. Конечно, подлинное творчество редко, но и хорошие, удачно сделанные товары редки.
Отсюда следует вывод: если трудовая теория ценности неприменима ко всем «редкостям» (Seltenheitsgüter), то она неприменима ни к подлинному творчеству, ни к таким творчески удачным товарам. Мы уже видели, что категория таких отборных, хороших товаров совсем не так мала и ее нельзя оставить без внимания, ибо мы постоянно ее ищем. Более того, приходится признать, что все товары в той или иной степени редки, ибо их запас не безграничен и их продукция не беспредельна. А если все товары более или менее редки, то это значит, что трудовая теория ценности полностью не применима ни к какому товару.
Это можно доказать еще и от противного. К какой категории благ считается применимой теория трудовой ценности по мнению ее основателей? Они отвечают так: она применима к произвольно-умножаемым благам, которые противоположны всему редкому, всему существующему в ограниченном количестве. И они считают, что эта категория благ бесконечно велика и единственно заслуживает внимания. А что, если она бесконечно мала и собственно даже вовсе не существует?
И вот действительно приходится признать, что никакие экономические блага не могут быть произвольно-умножаемыми в силу неумолимого закона скудости и ограниченности производительных сил. Источники производства не беспредельны: природные богатства не беспредельны и рабочая сила не беспредельна. Запас плодородных земель ограничен, запас угля, нефти и металлов ограничен — как в отдельных странах, так и на всей земле.
Наконец, труд тоже определен в своем количестве как для отдельного лица, так и для целого народа (он ограничен не только свойством человеческой природы, но еще и законом, договором, обычаем, фабричным порядком). Запас золота меньше, чем запас серебра; запас серебра меньше, чем запас меди; запас меди меньше, чем запас угля. Поэтому золото есть более редкий товар, нежели серебро, серебро — более редкий товар, нежели медь или уголь и т. д. Каждый товар имеет свою степень редкости, и она соответствует его степени ценности. Оценка труда совершается по тому же принципу редкости: квалифицированный труд более редок, нежели неквалифицированный, поэтому он ценится выше; высшее творчество более редко, нежели квалифицированный труд, поэтому оно ценится еще выше.
Ясно, что мы столкнулись здесь с совершенно другим принципом меновой ценности. Он наиболее твердо и четко формулирован Рикардо и отчасти признан Марксом: оценка определяется здесь соотношением спроса и предложения. Они думали только, что этот принцип применим в весьма ограниченной сфере, тогда как мы доказали, что он применим везде. Они утверждали сверх того, что их принцип количественно-трудовой оценки применим в огромной сфере «произвольно-умножаемых» благ, — мы же доказали, что он не применим нигде, ибо такой сферы не существует вовсе. Таков экономический закон ограниченности, скудости (Knappheit) производимых благ. А если бы они были безграничны, они не имели бы никакой меновой стоимости.
В самом деле «произвольно-умножаемым» было все то, что может быть добываемо и производимо кем угодно, где угодно и когда угодно. Но таких благ не существует вовсе, или, точнее,
если они существуют, то не имеют свойства товаров, не имеют меновой ценности. Вода, воздух, солнечный свет именно потому не имеют меновой ценности, что их может получать кто и где угодно в любом количестве. Но лишь только вступает момент ограниченности запаса и редкости, как тотчас эти блага приобретают меновую ценность: такова вода в водопроводах, вода в системах орошения, вода в пустыне, таково различие в цене светлых и темных квартир и т. д. Если бы работать мог кто угодно и когда угодно в любом количестве, то тогда трудиться не представляло бы «никакого труда», как дышать, и труд не имел бы никакой цены. Он приобретает цену в силу ограниченности запаса сил. Более высокая ценность квалифицированного труда по сравнению с простым тем и объясняется, что при нормальных экономических условиях квалифицированный труд есть «товар» более редкий. Еще более редким будет подлинное творчество. Низший простой труд предлагается обычно в гораздо большем количестве. Решающим для установления меновой ценности и здесь является принцип спроса и предложения.
Вернемся, однако, еще раз к возможной защите трудовой ценности. Экономически образованный марксист может продолжать настаивать: трудовая теория ценности сознательно ограничивается только массовыми товарами фабричного производства. Она не универсальна, но в своей области верна. Маркс определенно указал, что она неприменима там, где дело идет о редкостях и о монополии. Это заставляет нас углубиться в понятие монополии; тем более что редкости всегда принадлежат монопольным владельцам, назначающим монопольные цены. Монополии противостоит свободная конкуренция. Если вещь принадлежит только одному владельцу, то он не имеет конкурентов. Весь вопрос теперь в том, не является ли монополия таким редким и исключительным явлением, которое не заслуживает особого внимания экономиста. На это приходится ответить отрицательно. Вся современная экономическая жизнь пронизана монополиями.
Когда небольшая группа конкурентов владеет товаром и не спускает цены (по молчаливому соглашению), то она действует как бы монопольно. Правовое запрещение свободной конкуренции, например установление пошлин, создает монополию. Монополия создается также при всякой концентрации производства такими объединениями, уменьшающими конкуренцию, как тресты, картели и др. монополизирующие объединения.
Существует в науке даже тенденция признавать цену всех благ, которые не могут быть умножаемы произвольно, за монопольную цену, ибо они находятся в руках ограниченного количества владельцев, которые не боятся конкуренции. Образцом монополии является, конечно, прежде всего земля. Земельную ренту и Маркс объявляет как монополию на землю.
Маркс даже расширяет «монополию» далее и говорит о монополии капиталистов на орудия производства, которая дает им возможность выжимать прибавочную ценность. Наконец, полное исключение свободной конкуренции мы имеем, когда носитель политической власти сам присваивает себе монополию. (Такой случай мы имеем в коммунизме.)
Отсюда вытекает такой вывод: там, где действует в какой-либо форме монополия, там трудовая ценность неприменима, а потому она совершенно неприменима в современном организованном капитализме и в самом коммунизме.
Еще старый английский экономист Senior (Political Economy. London, 1854) понял необходимость значительного расширения приложимости принципа монополии в экономической жизни: он считает монополией все то, где действуют исключительно кому-либо принадлежащие факторы производства, например, земля, особые физические или духовные способности, секреты производства, патенты и др. индивидуальные преимущества; а потому цены огромного большинства благ являются монопольными ценами. На этой же точке зрения стоят современные немецкие экономисты и... «правооппортунистическая теория» Бухарина: он утверждает, что в организованном капитализме закон трудовой стоимости теряет свою силу при господстве монополии. Такая теория в советской идеологии была признана преступной, однако она прямо и непосредственно вытекает из основного утверждения Маркса: где действует монополия — там трудовая ценность неприменима. При таких условиях приходится признать, что трудовая ценность неприменима во всей сфере современной экономики, как капиталистической, так и социалистической, и уровень цен зависит преимущественно от соотношения спроса и предложения. Нужно заметить, что в современной экономии, как науке, проблема ценности почти совершенно потеряла интерес и все внимание обращено на вопрос о том, как создается цена, т. е. «стоимость», а последнее как раз и сводится к соотношению спроса и предложения.
Любопытно еще заметить, что у
социалистов «монополия» (например, на землю или на орудия производства) имеет
значение негативной оценки или осуждения — и, однако, коммунистическое
производство и вся его экономическая организация есть законченная и при помощи
власти установленная монополия всего производства.
Трудовая теория ценности должна быть признана совершенно ложной. Она отвергнута современной экономической наукой. Спрашивается, однако: почему за нее так упорно держатся социалисты (Томпсон, марксисты, Лассаль, Родбертус), нисколько, однако, ее не подкрепляя и не углубляя? Почему именно ее заимствует Маркс из буржуазной экономии? Это объясняется совсем не ее теоретической истинностью, но исключительно ее агитационной пригодностью: если труд есть единственный источник и единственное мерило экономической ценности, то пролетариат есть единственный производитель всех экономических благ, которому они должны естественно принадлежать. Все остальное население, обнимаемое понятием «буржуазии», — есть «нетрудящаяся масса», бездельники и тунеядцы, которые пользуются продуктами чужого труда. Отсюда становится ясной вся практическая важность теории трудовой ценности для социального движения пролетариата: у Маркса она является «подлинным фундаментом социализма» (Шеффле), «краеугольным камнем социалистической системы» (Ад. Вагнер).
Однако наукообразный вид теории и постоянное повторение слова «научный» в применении к социализму не могут скрыть того, что здесь мы выходим из сферы научного критического мышления и переходим в сферу использования массовой психологии для демагогических целей. Необходимо создать особый коллективно-психический комплекс: пролетарский комплекс или «Маркс-комплекс». Для этого марксизм пользуется естественной склонностью рабочей массы признавать подлинной работой только ручной физический труд, а всякий умственный труд и духовное творчество вовсе не считать подлинным трудом, а своего рода привилегированным развлечением. Трудовая теория способствует укреплению этого предрассудка, утверждая, что источником и мерилом ценности является пролетарский, рыночный, средний, неквалифицированный труд.
Что существует класс людей, занимающихся физическим трудом, а не духовным творчеством, — это не подлежит сомнению. И когда народный язык говорит о «рабочих», он разумеет именно этих представителей простейшего физического труда, а под «работой» разумеет прежде всего физическую работу. Если теперь внушать этим рабочим, что только их поденный физический труд продуктивен, а всякий духовный, умственный труд непродуктивен, то мы получим демагогическую ложь, построенную на социально-экономическом абсурде.
Истина состоит в том, что физический труд, напротив, в отрыве от духовного творчества ничего не может продуцировать; или, выражаясь философски, продуктивным является единство противоположностей труда и творчества, трудящейся массы и творчески-ведущего отбора. Противоположности в отрыве друг от друга не существуют. Таков закон диалектики.
Поэтому ни в каком смысле
«трудящиеся массы» не имеют права смотреть на представителей творчества и
изобретения, как на какой-то привилегированный «буржуазный» класс, подлежащий
уничтожению. Напротив, все представители труда и вся нация вообще постоянно
находятся в неоплатном долгу у этих творческих индивидуальностей, обладающих
духовной инициативой. Удавшееся изобретение бесконечно увеличивает
продуктивность труда, уменьшает стоимость его продукта, делает его общедоступным
и, следовательно, увеличивает благосостояние масс. Достаточно подумать об
изобретениях Гутенберга, или Уатта, или Эдисона, или Маркони, чтобы взвесить
неоплатное богатство, дарованное народным массам. Книгопечатание сделало
человеческую мысль доступной широким массам. Телефоном, телеграфом, паром,
электричеством, кино, радио пользуется каждый человек. Творческое изобретение
всегда «аристократично» и индивидуально по своему источнику и всегда
«демократично» и всенародно по своим результатам. Никакое вознаграждение и
никакое привилегированное положение, в сущности, не может компенсировать духовного
творчества, ибо «полный продукт его труда» поистине бесконечен. Это
одинаково относится к художественному, к научному и к техническому гению.
Бетховен продолжает звучать, Пушкин продолжает читаться, Лейбниц и Ньютон
продолжают строить и созидать своими дифференциалами, Менделеев своею
периодическою системой. Сокрытый в глубине времени безвестный изобретатель
колеса построил и продолжает строить всю вековую техническую цивилизацию18.
Маркс хотел заменить «фетишизм товаров» — «фетишизмом труда»: все товары, все продающиеся вещи представляют собою «кристаллы общественной субстанции труда», «массы сгущенного рабочего времени».
Такова своеобразная метафизика, вытекающая из трудовой теории ценности: субстанцией всех вещей будет метафизический сгусток труда. Отсюда вытекает обожествление труда и обожествление пролетариата.
На любой вещи, на любом этом «сгустке рабочего времени», можно еще раз конкретно показать ложность всей теории. Спрашивается: вся активность, которая необходима для производства вещи, кристаллизирована в ней, как сгущенный труд, — или не вся7. У Маркса взята только активность низшего наемного рабочего, а творческая активность техника, инженера, предпринимателя, ученого, юриста, политика? Без всей этой активности вещь создаться не могла, и, следовательно, она сидит в ней, кристаллизована в ней.
Если допустить, что каждая вещь содержит в себе весь труд и все творчество, необходимое для ее создания, то отсюда вытекает следствие весьма неожиданное. В самом деле, чтобы сделать вещь, нужна сложная машина; чтобы сделать эту машину — нужна другая машина и даже целая система машин и т. д. до бесконечности. Чтобы сделать орудие производства, нужно другое орудие производства и т. д. до бесконечности вплоть до ка-
18 Обожествление пролетариата и фетишизм труда, свойственный народничеству и марксизму, сконцентрированный в слогане «трудящиеся». В устах диктатора, властвующего над пролетариатом, это словечко становится невыносимым лицемерием; рабовладелец говорит своим рабам: трудитесь как можно больше, соревнуйтесь в труде, самое почтенное — это трудиться, я больше всего обожаю «трудящихся»! Но смысл жизни состоит не в труде, а в творчестве; не в повиновении и подчинении, а в свободной инициативе. Творчество никогда не может склониться перед трудом. Слова Пушкина: «Поденщик, раб нужды, забот, несносен мне твой ропот дикий...» не выражают никакого классового презрения дворянина, но лишь негодование поэта: в них заключено отрицание всякого социального заказа («ты царь: живи один, дорогою свободной иди, куда влечет тебя свободный ум»16*), отрицание всякого «фетишизма труда».
менного топора; если бы он не был изобретен, то не существовало бы всей нашей цивилизации. Отсюда ясно, что ни одна вещь не может измеряться количеством затраченного труда, ибо для каждой вещи это количество будет бесконечным и потому неизмеримым.
Если теорию трудовой ценности приходится признать несостоятельной, если меновая ценность не определяется количеством затраченного труда, то спрашивается: чем же она определяется? Какую положительную теорию ценности ей можно противопоставить? Современная политическая экономия совершенно иначе подходит к вопросу: она не признает существования абсолютного мерила ценности каждой вещи, выраженного в рабочих часах, и вместо этого утверждается подвижное изменчивое образование цены, или стоимости вещи в динамике сложного и тонкого механизма обмена, т. е. рынка.
Здесь действует другой принцип, намеченный еще у Рикардо: цена вещи определяется соотношением спроса и предложения. Образование и движение рыночных цен составляет большую специальную тему политической экономии, требующую специального изучения. Однако самый принцип спроса и предложения можно отчасти показать в схематическом упрощении. Представим себе двух садоводов, из которых один собрал 100 яблок, а другой 100 груш. Каждый из них может пожелать обменять яблоки на груши и обратно. Если запас тех и других (т. е. предложение) у обоих контрагентов одинаков и если желание обмена (т. е. спрос) тоже одинаково, то одно яблоко будет меняться на одну грушу. Иначе говоря, цена яблока будет равна цене груши и может быть выражена в деньгах, как и всякая цена. Но если один собрал двести яблок и другой только 100 груш, то при одинаковом желании обмена придется менять два яблока за одну грушу. Цена яблок будет вдвое меньше цены груш в силу большего предложения при равном спросе. Цена здесь определяется соотношением количеств предложенных для обмена товаров. Но это лишь при равном желании обмена. Желание может быть, однако, весьма разное. Представим себе, что при равном запасе яблок и груш один вовсе не особенно любит груши, а другой страстно любит яблоки. Тогда придется менять две или три, даже больше груш за одно яблоко; цена яблок будет втрое больше цены груш в силу большего спроса при равном предложении. Здесь мы можем отчасти видеть сложный механизм образования цены: спрос постоянно колеблется в силу изменчивости человеческих желаний и вкусов, и предложение тоже колеблется, приспосабливаясь к этим желаниям и переходя от недостатка к перепроизводству. Нетрудно заметить здесь, что определяющим является не предложение, а именно спрос, ибо производится и предлагается только то, что желанно и ценно для потребителя; в основе всего лежит потребительная ценность (Gebrauchswert). Классические экономисты, как и Маркс, это отлично сознавали. Почему же они не положили потребительную ценность в основу образования стоимости вещи? А потому, что считали человеческие желания и потребности субъективными, изменчивыми, не подлежащими объективному количественному измерению. Большинство экономистов, правильно определив «потребительную ценность», как основу всякого экономического блага, не заметили, что она имеет степени и, следовательно, есть количество. Желания, потребности, полезности имеют степени и могут подлежать измерению. Желанность воды в пустыне огромна; желанность воды на берегу реки или перед водопроводом весьма мала. Количество воды, удовлетворяющей эту потребность, идет от нуля до количества, превосходящего всякое желание индивидуума. И чем больше это количество, тем относительно меньше желания: желанность обратно пропорциональна степени удовлетворения. Желания постоянно измеряются и взвешиваются в каждом индивидуальном и социальном хозяйстве, в каждом плане производства и распределения. Трудность количественного измерения не устраняет здесь его возможности и необходимости.
Всякое хозяйство должно количественно предвидеть спрос, и при том весь спрос, а не только спрос яблок или груш, иначе говоря, всю систему потребностей, определенных по степени их важности и необходимости; а так как потребности и желания субъективны, то их можно назвать субъективной компонентой хозяйства. Но хозяйство должно также знать и предвидеть всю систему объектов, удовлетворяющих эти субъективные желания, иначе говоря, всю систему производительных сил и всю совокупность производимых благ. Это составит объективную компоненту хозяйства. Ее задача реализовать систему благ, соответствующих системе потребностей, т. е. реализовать предложение, соответствующее спросу. Экономисты называют такое соответствие, к которому всегда и по природе стремится всякое хозяйство, «предельной полезностью» (Grenznutzen)17*. Предельная полезность выражает органический синтез субъективных и объективных факторов хозяйства, результат их наилучшего сочетания.
«Предельная полезность» достигается тогда, когда потребности удовлетворяются по степени их важности и необходимости, иначе говоря, если ни одна из главных потребностей не удовлетворяется за счет менее значительных. Желания человека беспредельны, а удовлетворение желаний ограничено (в силу закона скудости экономических благ); поэтому приходится ограничивать и сравнивать желания: удовлетворяя одно, мы урезываем другое, обладая одним благом, мы теряем другое. Но это значит, что приходится сравнивать и ограничивать также стоимость удовлетворения каждого желания, определять затрату, какую мы можем сделать для приобретения каждой вещи, и она определяется не иначе как в соотношении со всеми затратами, необходимыми для данного хозяйства. Каждый ежедневно может убедиться в этом на опыте своего индивидуального хозяйства.
Если цена вещи определяется спросом и предложением, то это значит, что она определяется не одним изолированным желанием, а всей системой потребностей и всей системой объективных средств для их удовлетворения. Здесь имеется то, что можно назвать органическим синтезом: все связано со всем. Иначе говоря, не существует изолированных цен и изолированных вещей — все цены взаимно связаны в единую систему цен и все вещи в хозяйстве в единую систему средств и благ. Каждый из нас, покупая вещь, решает для себя, какую цену он может дать за вещь, не лишая себя возможности покупки всех других вещей, необходимых в системе его хозяйства. Цена каждой вещи сопоставляется со всеми ценами, которые подлежат оплате в данном хозяйстве. Все потребности сопоставляются друг с другом со всеми соответствующими ценами их удовлетворения. Здесь мы видим, какое огромное упрощение мы произвели в нашем примере обмена яблок и груш и какое огромное усложнение представляет собою подлинный сложный рыночный процесс образования цены.
Экономический принцип «предельной полезности» был установлен так называемой австрийской школой, во главе которой стоял Prof. Boehm-Bawerk. Он был затем принят значительнейшими экономистами всех стран, хотя и подвергался конечно критике. Каутский и Бухарин признавали эту теорию «буржуазно-капиталистической»18*. Но это есть полное непонимание; предельная полезность есть имманентный принцип каждого хозяйства — одинаково либерально-капиталистического и планово-коммунистического. Тоталитарно управляемое хозяйство
точно так же стремится установить предельную хозяйственную полезность и утверждает, что делает это лучше и полнее, нежели свободное рыночное хозяйство, не могущее устранить кризисов и безработицы. Всякая экономика ищет удовлетворения потребностей, поэтому соотношение субъективного и объективного фактора, соотношение спроса и предложения присутствует во всяком хозяйстве. С ним принуждено считаться и управляемое хозяйство, но оно относится к нему совершенно иначе, совершенно по-своему: центральная власть (экономическая и политическая) решает свыше, какой спрос заслуживает внимания, какие потребности и в каких размерах должны быть удовлетворены и что, следовательно, должно быть произведено и предложено потребителям. Центральная власть здесь относится к желаниям потребителей, как родители относятся к желаниям детей, как опекуны к нуждам опекаемых или, вернее всего, как рабовладельцы к потребностям своих рабов. Тем самым здесь имеется совершенно иное образование цены: оно устанавливается не в результате свободного торгового оборота, а монопольно декретируется центральной властью тоталитарного хозяйства.
Если мы теперь спросим себя, почему же теория трудовой ценности пользовалась такой популярностью в социалистических кругах и почему Маркс положил ее в основу своей системы, то мы должны будем ответить, что это объясняется демагогическими и революционными задачами его доктрины. Пролетарская идеология должна утверждать, что только пролетариат продуктивен. Всякая претензия других представителей интеллектуального труда и творчества на произведенные блага есть незаконное отнятие полного продукта труда у пролетария. Отнимаемая часть составляет так называемую «прибавочную ценность».
Только теория прибавочной ценности показывает нам ясно, куда направлен тот агитационный заряд, который был заложен в трудовой теории Маркса. Мы должны были остановиться подробно на этой теории, ибо идея прибавочной ценности как бы вытекает из нее и представляет собой применение принципа трудовой ценности к вопросу о справедливом или несправедливом распределении продуктов труда между различными классами общества.
Теория прибавочной ценности хорошо известна всякому социалисту, коммунисту, марксисту. И было бы излишним ее излагать. Однако критика требует точной и документальной установки критикуемой теории. Поэтому мы должны вспомнить, как она формулирована у Маркса. Маркс излагает ее необычайно длинно с видом учености и с формулами (совершенно излишними), однако сама по себе она весьма проста.
Все дело состоит в том, что рабочий в течение трудового дня производит больше ценностей, чем это необходимо для простого поддержания его существования. Получает же он в виде «зарплаты» только то, что покрывает его экзистенц-минимум. В силу «железного закона заработной платы» эта последняя всегда приближается к минимуму, необходимому для поддержания его существования.
Куда же девается произведенный им излишек, которому дается наименование «прибавочной ценности»? Он присваивается капиталистом, который таким образом отнимает у рабочего значительную часть продуктов его труда. Допустим, что при десятичасовом рабочем дне рабочий в течение первых пяти часов труда только оправдывает свое существование, тогда следующие пять часов он работает уже не для себя, но для капиталиста. Для подтверждения этой формулировки достаточно привести три цитаты из Маркса:
«Удлинение рабочего дня сверх той точки, когда рабочий произвел лишь эквивалент стоимости его рабочей силы, и присвоение прибавочной работы капиталом — это и составляет продукцию абсолютной прибавочной ценности. Она образует всеобщую основу капиталистической системы и вместе с тем исходный пункт для продукции релятивной прибавочной ценности»19.
Уже здесь сразу видна вся важность теории; ведь дело идет об «основе всей капиталистической системы»: капитализм существует на основе отнятия и присвоения прибавочной ценности. Вот почему капитализм ненавистен, вот почему капиталист есть «экспроприатор» и «эксплуататор». В силу этого Маркс, чтобы разоблачить его козни, считает нужным усложнить свою прибавочную ценность ее разделением на абсолютную и относительную:
«Прибавочную ценность, продуцированную посредством удлинения рабочего дня, я называю абсолютной прибавочной ценностью; напротив, прибавочную ценность, которая возникает из сокращения необходимого рабочего времени20 и соответственного изменения соотношений величин обоих составных частей рабочего дня, — я называю релятивной прибавочной ценностью»21.
И еще:
«Рабочий день с самого начала разделен на две части: необходимая работа и прибавочная работа. Чтобы удлинить прибавочную работу, прибегают к сокращению необходимой работы посредством методов, которые производят эквивалент заработной платы в более короткое время»20*. Иначе говоря, капиталисту выгодно, чтобы рабочий день был как можно длиннее, ибо тогда рабочий отдаст ему продукт тех часов, которые текут сверх времени первых (положим, пяти) часов, когда рабочий оправдывает только свое существование. То, что отдается в этом случае, Маркс называет абсолютной прибавочной ценностью. Но так как продолжительность работы имеет свою границу (например, десять часов), то капиталисту далее выгодно, чтобы рабочий как можно скорее отработал для оправдания своего существования, например в четыре, а не в пять часов, — тогда останется для капиталиста из всего рабочего дня в десять часов
19 Кап[итал] I, 4, 473"'.
20 Т. е. той части работы, которая необходима для поддержания жизни рабочего.
21 Кап[итал] I, 279.
уже не пять только, а шесть часов рабочего труда. Это увеличение прибавочной ценности при том же рабочем дне Маркс называет относительной прибавочной ценностью. Но как же сократить это необходимое для самого рабочего и в его пользу идущее количество труда? А очень просто: с одной стороны, посредством технического ускорения производства и, с другой стороны, посредством наибольшего удешевления жизни рабочего.
Но чем же определяется «цена жизни» рабочего? Очевидно, ценностью тех средств, которые необходимы для поддержания его жизни (вместе с жизнью его семьи). А ценность этих средств существования должна определяться (по принципу «трудовой ценности») количеством труда, затраченного на их производство. Маркс стремится и здесь всецело сохранить этот принцип: если ценность продукта измеряется количеством труда, то придется спросить: чем же измеряется ценность самого труда? И Маркс отвечает: она измеряется опять-таки количеством труда, необходимого для восстановления трудовой силы22. Меновая ценность рабочей силы, которая покупается капиталистом на рынке, определяется, как ценность всякого товара, рабочим временем, необходимым для ее создания и восстановления (zu ihrer Herstellung und Wiederherstellung). Но эта сила создается и восстанавливается посредством жизненно необходимых средств (Lebensmittel), к трудовой ценности которых и сводится ее ценность.
Положим, капиталист покупает рабочую силу на время одного дня (двенадцати часов). Положим, что необходимые для рабочего жизненные средства вырабатываются в течение 6 часов, и их цену (например, 3 м[а]р[ки]) капиталист уплачивает рабочему. Это означает, что он уплатил ему действительную меновую ценность его работы со строгим соблюдением принципа «трудовой ценности». Но в остальные 6 часов рабочий создает ценность, превосходящую то, что необходимо для поддержания его существования. Это и есть прибавочная ценность, создаваемая прибавочной работой, и она достается не рабочему, а капиталисту, и достается, так сказать, «даром», без оплаты с его стороны, почему и называется у Маркса всюду «неоплаченной работой»23.
Маркс считал теорию прибавочной ценности своим важнейшим открытием. Теория трудовой и прибавочной ценности занимает
22 Ее Маркс понимает чисто материалистически, как «мускульную, нервную и мозговую энергию».
23 Внимательный читатель уже здесь заметит противоречие: каким образом уплата действительной меновой ценности работы может оказаться «неоплаченной работой»? Это противоречие будет исследовано позже.
почти весь I том «Капитала» (2, 3, 4 и 5 отделы, с. 129—497). Происходит это потому, что присвоение прибавочной ценности Маркс отождествляет с эксплуатацией: количество рабочих на фабрике и величина прибавочной ценности определяют количество эксплуатации и степень эксплуатации24. Маркс считал, что его теория ценности впервые разоблачает внутреннюю связь капиталистического хозяйства25. В этом, однако, Маркс глубоко заблуждался: никакого открытия здесь не было. Он сам принужден был признать, что открытие прибавочной ценности, в сущности, сделано в классической политической экономии26. Он приводит цитату из Милля: «причина прибыли (профита) состоит в том, что работа производит более того, что необходимо для поддержания ее существования»27. Он признает, что у Рикардо, в сущности, дана вся его теория прибавочной ценности; он говорит: «его (Рикардо) теория доходов есть фактически теория прибавочной ценности»28.
Таковы краткие признания, которые мы находим в «Капитале». Но кто пожелает убедиться в широте и глубине этих заимствований, тот должен обратиться к трехтомному труду Маркса «Теории прибавочной ценности». Здесь становится очевидным, что все основные категории экономики, которыми оперирует Маркс и которые марксисты считают своим специальным достоянием, принадлежат «буржуазной» науке, Ад. Смиту и Рикардо.
Все, что нами до сих пор изложено, как экономическое учение Маркса, построенное на двух столпах: на теории трудовой ценности и прибавочной ценности, есть на самом деле экономическое учение Ад. Смита и Рикардо. И это шаг за шагом и со всеми ссылками признано самим Марксом.
1) Трудовая теория ценности целиком установлена Ад. Смитом («Theorien liber den Mehrwert» von К. Marx. 2. Auf. Stutt., 1910. I. Bd., S. 126-133, 149) и Риккардо (Ib., II Bd., 1 Teil, S. 1-9, 112-113). Ими обоснован тезис: субстанция товаров есть работа; ценность продукта определяется не заработной платой, а исключительно количеством работы.
2) Теорию прибавочной ценности Маркс находит сначала у А. Смита. Маркс говорит: «Ад. Смит узнал действительный источник прибавочной ценности: она происходит не из фонда капитали-
24 Кап[итал] I, 267.
25 Кап[итал] III, 136.
26 Кап[итал] I, 473.
27 Кап[итал] I, 480.
28 Кап[итал] I, 205.
ста, но «исключительно из той новой работы, которую рабочий прибавляет к сырому материалу» (а фонд капиталиста фигурирует в качестве средств и орудий производства) (Ib., I Bd., 141). Новые ценности продуцируются только трудом; земельная собственность и капитал суть лишь титулы для присвоения прибавочной ценности (Ib., I Bd., 158,160). Profit, als Teil des Mehrwerts ist «Abzug von der Arbeit, welche die Arbeiter auf das Rohmaterial verwendet haben» (I. Bd., 161)21*. Далее следует столь важная для Маркса идея «необходимой работы», как отработки простых средств существования для рабочего; ее ценность измеряется этими жизненными средствами (Lebensmittel), необходимыми для восстановления рабочей силы; а ценность этих «жизненных средств», в свою очередь, определяется временем труда, затраченного на их производство (Ib., Bd. 1,162). Все это идеи и тезисы Ад. Смита.
3) Теорию прибавочной ценности Маркс находит далее у Рикардо. Подробный анализ Рикардо, которого он считает гениальным, приводит его к заключению, что Рикардо правильно развил теорию прибавочной ценности (и даже «относительной» прибавочной ценности) (Ib., II Bd., I Teil, 134). У него только всегда нужно читать вместо «профита» — «прибавочная ценность» (Ib., 138). Ошибка, как заявляет Маркс, не велика, ибо «профит» есть часть прибавочной ценности и извлекается из нее. У Рикардо Маркс также находит и берет свою любимую идею о меновой ценности труда, ибо труд становится «товаром». «Рикардо, как завершитель классической экономии, — говорит он, — всего богаче развил и формулировал определение меновой ценности посредством рабочего времени» (Ib., 44). И вполне последовательно применил этот принцип трудовой ценности к определению ценности самого труда, как особого товара: «Естественная цена труда есть та цена, которая необходима, чтобы дать возможность рабочим жить и продолжать потомство без увеличения и уменьшения» (Ib., 118). И Маркс добавляет: это и есть ценность работы, и она определена правильно, ибо Рикардо определяет ее «не деньгами и не средствами продовольствия, которые получает рабочий, но тем рабочим временем, какое затрачивается, чтобы ее произвести, иначе говоря, тем количеством работы, какое воплощено в жизненных средствах, необходимых для рабочего» («in den Lebensmitteln des Arbeiters vergegenstandlicht») (II Bd., 1 Teil, S. 119, 123, 124). Маркс указывает далее множество верных заключений Рикардо об изменениях зарплаты, их причинах и их влиянии на цену товаров и на величину профита, которые он у Рикардо заимствовал (Ib., 139-167).
В чем же в таком случае состоит собственное учение Маркса? В каком смысле он мог приписывать себе здесь какое-то открытие? Своим открытием он может считать только утверждение, что прибавочная ценность есть объект эксплуатации. Ее присвоение капиталистом есть экспроприация, а потому экспроприация экспроприаторов, естественно, должна означать отнятие прибавочной ценности у капиталиста и возвращение ее рабочему.
На протяжении всех своих произведений Маркс яростно изобличает эксплуатацию. Но что есть «эксплуатация»? Ясно, что мы имеем здесь морально-правовое понятие; но Маркс питал отвращение к моральным суждениям и к моральному идеализму. Он хотел дать чисто научное, экономическое определение «эксплуатации» в экономическом процессе и таким образом, пришел к точному определению: эксплуатация есть отнятие прибавочной ценности.
Мы касаемся здесь подлинного фундамента социализма и всей системы Маркса. Прибавочная ценность лежит в основе всего: она составляет секрет всего общественного строя, она определяет его экономическую и политическую форму. Маркс неоднократно это высказывал, но с особой силой он выразил это в итоге 3-го тома: «Та специфическая экономическая форма, в которой производится выкачивание неоплаченной прибавочной работы из непосредственного производителя (продуцента), определяет взаимоотношение господства и подчинения, как оно непосредственно вырастает из самого производства и со своей стороны обратно на него воздействует и его определяет. Но на этом построен весь порядок социальной экономической организации, вырастающей из производственных отношений, а вместе с тем также и ее специфическая политическая структура. То, в чем мы нашли сокровеннейшую тайну и основу всего общественного строя и поэтому также его политической формы господства и подчинения, иначе говоря, формы государства, — будет во всех случаях непосредственное отношение собственников средств производства к непосредственным производителям» (Kap[ital] Bd. Ill, с. 234)22*.
Итак, весь капитализм истолковывается как выкачивание прибавочной ценности. Оно определяет деление на классы: буржуазия — это те, кто существует благодаря отнятию прибавочной ценности, пролетариат — это те, кто существует несмотря на отнятие прибавочной ценности. Борьба классов есть борьба за прибавочную ценность. Собственность означает власть присваивать прибавочную ценность; лишение собственности означает необходимость отдавать прибавочную ценность. Кто отнимает прибавочную ценность, тот властвует в процессе производства и в конце концов властвует в государстве; кто отдает прибавочную ценность, тот подчиняется и там, и здесь. После социальной революции и экспроприации экспроприаторов прибавочная ценность конечно не будет отниматься, и поэтому исчезнут классы, исчезнет господство и подчинение.
Вслед за Марксом официальный (для известного момента) выразитель советской идеологии Митин утверждает: «Учение о прибавочной стоимости — краеугольный камень экономической теории Маркса»29. Следует добавить: не только экономической, но и всей социальной теории вообще (юридической и политической).
29 «Диалектический материализм». Учебник для комвузов и втузов М. Митина. ОГИЗ СОЦЭГИЗ, Москва, 1934. Часть 1, с. 9.
Здесь необходимо сказать несколько слов о неудачном переводе слова «Wert», установившемся в советской науке. Этот перевод филологически неверен, философски безграмотен и покоится на непонимании духа языка. «Стоимость» совсем не соответствует немецкому слову Wert и всецело соответствует немецкому слову Preis. «Сколько стоит? — означает по-немецки «Was kostet?» Поэтому «стоимость есть Kostenpreis». «Стоимость» выражает то, что политическая экономия и Маркс называют «ценой» в отличие от «ценности». Это важное противопоставление уничтожается при пользовании термином «стоимость», ибо стоимость и есть цена. Но нелепость перевода достигает своего предела, когда мы имеем дело с «потребительной ценностью»: дело в том, что огромная потребительная ценность может не иметь никакой стоимости. Воздух и вода имеют великую ценность, но «ничего не стоят». Это безвыходное затруднение марксистские переводчики Капитала В. Базаров, Н. Степанов и А. Богданов принуждены были открыто признать (предисловие к «Капиталу». Киев — Нью-Йорк, 1929): если еще и возможно, говорится здесь, «Tauschwert» перевести как «меновую стоимость», то логика требует, чтобы «Gebrauchswert» переводилось как «ценность» (ибо она может не иметь стоимости!). Переводчики в заключение принуждены сознаться, что этот термин «не совсем удобен» и «нелогичен». Другое основание для сохранения термина «ценность» состоит в том, что широкое философское понятие «Wert» как раз передается русским словом «ценность»: можно говорить о ценностях научных, эстетических и, наконец, экономических. И эти ценности суть объективные ценности. В этом преимущество термина Маркса: экономические ценности входят в универсальную систему ценностей. Термин «стоимость» дает не перевод, а безграмотное исправление Маркса.
Единственный довод, который мы встречаем у русских марксистов против термина «ценность», состоит в том, что ценность будто бы означает субъективную оценку. Верно как раз обратное. Современная философия давно установила объективное значение ценностей. Оно на каждом шагу применяется и марксистами: они говорят, например, что коммунизм есть объективная ценность, что наука есть объективная ценность, что учение Маркса имеет объективную ценность (а не «стоимость», конечно!). Воздух и вода объективно ценны для организма (хотя стоимости не имеют); наркотики или жевательная резинка, напротив, имеют «стоимость», но чисто субъективную, патологическую: для нормального человека они ничего не стоят. В конце концов ясно, что пугает марксистов как раз объективная философская категория ценности: в Большой Советской Энциклопедии нет даже слова «ценность». В т. 60 на с. 474 стоит: «ценность — см. стоимость».
Таков скелет, на котором держится вся система марксизма. Прочен ли он? реален ли он? Этот вопрос решает все. Его можно формулировать так: правда ли, что отнятие прибавочной ценности есть зло? и правда ли, что его можно устранить? Иными словами: правда ли, что отнятие прибавочной ценности есть эксплуатация? и правда ли, что без этого отнятия можно обойтись?
Рассмотрим первый вопрос:
1. Правда ли, что отнятие прибавочной ценности есть эксплуатация, т. е. преступное отнятие «полного продукта труда» у пролетария нетрудовым представителем «буржуазии»? Мы уже видели, что «полный продукт» никогда не производится трудом одного только наемного рабочего; «полный продукт» содержит в себе творческую деятельность предпринимателя, инженера, изобретателя, социального организатора. Без мощного технического аппарата, управляемого «капитанами промышленности», без капитала, вложенного в него, пролетарий не мог бы произвести никакой «прибавочной ценности». Она ни в каком смысле не принадлежит ему всецело. Демагогическая картина пролетария, окруженного трутнями и бездельниками, обнимаемыми термином «буржуазии», — не соответствует никакой реальности. Трутни и бездельники не могли бы ничего создать, изобрести, организовать и накопить. А накопить огромный капитал прежде всего необходимо для современной фабрики и далее всей современной технической цивилизации. Функцию накопления кто-то должен выполнять, она социально необходима. Рикардо это прекрасно понимал и отдавал эту функцию «капиталисту». Функция накопления, как и функция отнятия того, что можно непосредственно истратить на жизнь данного момента, — всегда непопулярна, и, однако, она необходима для всякой культуры и особенно для индустриализма.
Однако функция накопления — не единственная функция, необходимая для организации индустриального производства; необходима еще творческая функция организатора, предпринимателя, изобретателя, ученого. Совершенно не верно, будто дело идет только о пролетариях и капиталистах. Здесь забыт подлинный творческий класс общества: ведущий слой, властвующий и управляющий, создающий духовную культуру и техническую цивилизацию.
Без содействия класса интеллигенции капиталисты не могли бы ничего предпринять со своими капиталами, а «трудящиеся массы» не могли бы создать никакой прибавочной ценности, они вечно пребывали бы на уровне простого поддержания первобытного существования «в поте лица», на уровне феллахов. Жизнь примитивных народов дает тому опытное подтверждение.
Поэтому ни о каком «преступном отнятии» здесь нет и речи.
Если прибавочная ценность не отдается целиком наемному рабочему, то это не представляет никакой «эксплуатации»; наоборот, полная отдача прибавочной ценности рабочему была бы действительной эксплуатацией всех духовных, творческих, умственных сил общества; больше того, она была бы их уничтожением, ибо отнимала бы у них все средства существования.
Этим самым, в сущности, дан уже ответ на второй вопрос:
2. Можно ли обойтись без отнятия прибавочной ценности? Конечно, нельзя — отвечает настоящая социальная наука. Конечно, можно и должно — отвечает демагогия пролетарского марксизма.
Ведь отнятие прибавочной ценности есть эксплуатация, а эксплуатация должна быть уничтожена — следовательно, отнятие прибавочной ценности должно быть уничтожено. В этом весь смысл классовой борьбы, все обетования коммунизма: пролетариат верит, что в коммунизме прибавочная ценность наконец будет принадлежать всецело ему. И вот все эти обетования представляют собой грандиозный демагогический обман, наукообразно замаскированный. Каково же будет горе и разочарование «трудящихся масс», когда они узнают и испытают на своей шкуре, что в коммунизме прибавочная ценность по-прежнему необходимо отнимается и даже в еще больших размерах, еще более жестоко и неумолимо!
В самом деле, капиталистов можно уничтожить, но капитал для всякого производства по-прежнему необходим, и для него нет другого источника, кроме отнятия прибавочной ценности. Более того, этот процесс накопления и отнятия здесь будет еще более интенсивным и поглощающим, ибо коммунизм есть прежде всего индустриализм и быстро возрастающая индустриализация, требующая огромных капиталов. Капиталистов можно уничтожить, но вожди промышленности, вожди народа, коммунистическая партия, грандиозный бюрократический, военный и полицейско-террористический аппарат — все это неизбежно остается и в таких размерах, о которых не подозревали прежние патриархальные капиталисты. И весь этот грандиозный правящий класс со своим аппаратом (класс, не принадлежащий ни к «буржуазии», ни к «трудящимся массам» рабочих и крестьян) не имеет другого источника существования, кроме присвоения прибавочной ценности30.
Если «трудящиеся массы» спросят себя теперь, куда же девается обещанная им прибавочная ценность, то они сумеют наконец догадаться, что она целиком поглощается аппаратом, идет на содержание НКВД (МВД) с его следователями, ссылками, тюрьмами, лагерями, иначе говоря, идет на дальнейшее выколачивание прибавочной ценности, и все это для накопления грандиозного капитала военной индустрии, предназначенного для «мировой революции», т. е. для захвата всей власти и всех капиталов и для дальнейшего интернационального выколачивания прибавочной ценности из трудящихся масс всего мира.
Вернемся теперь к определению Маркса: эксплуатация есть отнятие прибавочной ценности. Если так, то отнятие прибавочной ценности, организованное коммунистическим аппаратом, есть самая большая эксплуатация трудящихся масс, какая когда-либо была задумана и осуществлена в мире.
Как может марксизм ускользнуть и спрятаться от этого неумолимого вывода? Он ответит прежде всего общими местами наивной демагогии: в коммунизме все является «народным достоянием» — земля является «народным достоянием», фаб-
30 Ибо других источников дохода не существует: «сумма доходов всех различных сфер производства должна равняться сумме прибавочных ценностей», — говорит Маркс (Капитал, т. III, ч. 1, с. 152)23*. Общая сумма прибавочной работы и прибавочной ценности — вот источник всех доходов.
рики и заводы являются «народным достоянием», «орудия производства» принадлежат пролетариату.
Такая демагогия больше уже не действует: сказать, что земля есть «народное достояние», — это может каждый народ и каждое государство, ибо это чисто словесная формула, не имеющая никакого юридического значения. Народ знает на опыте, что формула «вся земля крестьянам» означает реально «вся земля отнимается у крестьян». Принадлежать кому-либо — значит быть в чьем-либо распоряжении; но ни крестьяне не распоряжаются землей, ни рабочие не распоряжаются фабриками и заводами — распоряжается всем этим исключительно и бесконтрольно государственный «аппарат».
Лозунг «все принадлежит народу» имел смысл лишь как революционное диалектическое противопоставление; он означал: «не помещикам — а крестьянам»; «не капиталистам — а рабочим». Он требовал переворота и отнятия. Перенесем такое революционное противопоставление в коммунизм, и оно будет означать: «не коммунистическому аппарату — но рабочим и крестьянам!» Вот почему лозунг «все принадлежит народу» теперь для большевизма неуместен, слишком легко из него вытекает другой лозунг: «пролетариату нечего терять, кроме цепей, а приобрести он может весь мир»24'.
Вся эта наивная демагогия уже непригодна, и защищаться придется более наукообразно. Придется признать, что прибавочная ценность конечно отнимается аппаратом и не отниматься не может. Но она отнималась раньше помещиками и капиталистами в свою пользу, а теперь отнимается коммунистическим аппаратом и идет на «народные нужды».
И здесь мы имеем чисто словесное лицемерие: все правители и всегда ссылались на народные нужды и провозглашали себя представителями народных интересов. Капиталисты и помещики тоже удовлетворяли «народные нужды», ибо они не сами съедали свой хлеб и свои товары и удовлетворяли эти нужды не хуже коммунистов. А что крестьяне всегда сами предпочтут удовлетворять свои нужды — в этом едва ли кто из них будет сомневаться.
Можно, конечно, еще наперекор здравому смыслу и моральному чувству во имя коммунистического катехизиса утверждать, что «народные нужды» требуют уничтожения русской интеллигенции, уничтожения лучшего крестьянства, ссылок, расстрелов, тюрем НКВД, исчезновения религии, — требуют индустрии убийства и грандиозной военной машины, заставляющей трудящуюся массу умирать для мировой революции... Можно камуфлировать всякого рода выборы, резолюции, плебисциты для инсценировки народной воли... Способы, какими это делается, всем давно известны, но одного уж никак нельзя будет сделать — это удовлетворить «народные нужды» отдачей прибавочной ценности живому конкретному индустриальному и сельскохозяйственному пролетариату, ибо в тот же момент всякое производство должно будет прекратиться.
Заимствуя всю теорию трудовой и прибавочной ценности у Рикардо, Маркс не мог не заметить, что функция накопления необходима и что тот, кто руководит производством и капиталом, принужден удерживать прибавочную ценность. Почему же Маркс об этом умолчал, это скрыл? Или, может быть, здесь происходит принципиальное расхождение буржуазного экономиста, защищающего капитал, с пролетарским идеологом, защищающим труд? Один подло утверждает, что присвоение прибавочной ценности капиталом есть законное и необходимое явление; другой благородно разоблачает, что это есть подлая эксплуатация? Так изображают дело многие марксисты. Маркс сам как будто верит, что здесь лежит его «открытие».
Однако никакого открытия здесь нет. «Буржуазный» экономист неумолимо прав: без капитала невозможно никакое производство — без удержания прибавочной ценности невозможен капитал. И это одинаково для управления и накопления частного капитала, как и для управления и накопления коммунистического (иначе говоря, государственного) капитала. Всякий индустриализм построен на капитале, независимо от того, существуют ли многие частные капиталы, или единый капитал государства или коммуны.
Почему же Маркс умолчал обо всем этом? А потому, что иначе рушится вся его ловко построенная система революционной агитации, весь пролетарский миф о возвращении отнятой прибавочной ценности, миф об «экспроприации экспроприаторов».
Оказывается, что никакого злодейского похищения прибавочной ценности не было и никакого ее торжественного возвращения не будет. Прибавочная ценность всегда распределялась и будет распределяться между всеми участниками производства, причем «львиная доля» всегда идет на создание капитала, на технику и организацию, на творчески руководящий аппарат. Так обстояло дело в частном капитале, так обстоит оно в государственном капитализме и коммунизме, так будет обстоять во всяком индустриализме.
Вся эта демагогия прибавочной ценности нисколько не вытекала из научно-экономических познаний Маркса. Нехотя и неясно и весьма редко, он все же высказывал признание принципиальной необходимости удержания прибавочной ценности. Однажды в «Капитале» (т. I, с. 42) он говорит: «устранение капиталистического способа производства позволит ограничить рабочий день необходимым трудом»25*.
«Необходимый труд» у Маркса противопоставляется «прибавочному труду»: последний производит прибавочную ценность, идущую капиталисту; первый производит все то, что необходимо для поддержания жизни рабочего. «Ограничить рабочий день необходимым трудом» — значит не производить и не отдавать прибавочной ценности. Если вырвать эту цитату и остановиться на ней, то это будет означать, что в коммунизме отнятия «прибавочной ценности» не существует и, следовательно, эксплуатации не существует. Самые утешительные слова для пролетарского мифа! Однако, продолжая цитату, мы видим, что дело обстоит совсем не так:
«При этом, однако, при прочих равных условиях, необходимый труд должен расширить свои рамки. С одной стороны, условия жизни рабочего должны стать богаче, его жизненные потребности должны возрасти».
Здесь очень хитро подготавливается необходимое «расширение труда», которое потребуется от рабочего. Ну что ж, скажет пролетарий, я готов работать больше, если это пойдет на меня, на улучшение моих жизненных условий. Однако это приятное расширение существует лишь «с одной стороны», а «с другой стороны» существует совсем другое расширение:
«С другой стороны пришлось бы причислить к необходимому труду часть теперешнего прибавочного труда, именно тот труд, который требуется для образования общественного запасного фонда и фонда накопления»...26*
Иными словами, «прибавочный труд», производящий прибавочную ценность, по-прежнему необходим, ибо без него невозможно накопление фонда (т. е. капитала), а без этого последнего невозможно никакое производство.
Несостоятельность всей доктрины Маркса сконцентрирована в этой цитате: она начинается с утверждения, что устранение капитализма «позволит ограничить рабочий день необходимым трудом», и кончается утверждением, что устранение капитализма не позволит ограничить рабочий день необходимым трудом — ибо к «необходимому труду» придется прибавить прибавочный труд, который требуется для образования фонда накопления. Первое утверждение есть демагогический абсурд; второе — есть его научное уничтожение. «Прибавочный труд» не может быть арифметически приложен, он не становится от этого «необходимым трудом», ибо «необходимый труд», в силу точного определения Маркса, есть то, что идет целиком на содержание рабочего, а «прибавочный труд» поступает в фонд накопления31. Маркс, конечно, знает, что рабочий не получит «полного продукта» своего труда, и он принужден это признать в «Критике Готской программы»: «Коммунистическое общество, — говорит он, — не может выдать рабочему полный продукт труда — оно необходимо производит ряд вычетов: на расширение производства, на образование запасного фонда, на культурные потребности и т. д.»27*.
Иначе говоря, из полного продукта труда уплачивается рабочему то, что необходимо для его содержания (с обещанием его улучшения), а остальное, т. е. прибавочная ценность, удерживается для образования фонда, без которого невозможно ни производство, ни культура вообще. Эти вынужденные признания Маркса представляют для нас большую ценность, ибо подтверждают правильность всей нашей диалектики прибавочной ценности. Маркс от нее спастись не мог, а потому не могут спастись и марксисты.
31 Здесь у Маркса находим софизм двух значений «необходимого труда»: 1. «Необходимый труд» (по теории прибавочной ценности) означает необходимую работу только на самого себя, работу, весь продукт которой отдается рабочему. 2. «Необходимый труд» означает необходимость работать не только на самого себя, но неизбежно отдавать прибавочный продукт капиталу. При первом значении прибавочный труд не необходим, при втором значении он необходим. Цель всего софизма — скрыть, что придется все же отнимать прибавочную ценность, и сохранить иллюзию, что «можно ограничить рабочий день необходимым трудом».
Самым важным в этом признании является установление того, что марксизм признает категории трудовой и прибавочной ценности и зарплаты одинаково обязательными как для понимания капитализма, так и для понимания социализма. Самым легким выходом из всех затруднений было бы, конечно, утверждение, что эти категории к социализму совершенно не применимы. Такую попытку мы действительно имеем по отношению к самой неприятной категории «прибавочной ценности».
В Большой Советской Энциклопедии, обсуждающей все социально-экономические вопросы с наибольшим вниманием и с обширными ссылками на всю советскую и несоветскую литературу марксизма, мы найдем в самом конце статьи о «прибавочной стоимости» следующую краткую, смущенно и нехотя сделанную отписку: «В Союзе ССР, где уничтожены эксплуататорские классы, где средства производства являются общественной собственностью самих производителей, рабочая сила не может быть товаром, и поэтому здесь нет места производству прибавочной стоимости» (т. 46, с. 784, А. Пашков).
Начнем с последней фразы, вызывающей изумление. Еще имело смысл, пожалуй, сказать, что здесь прибавочная ценность больше не отнимается у непосредственных производителей, что здесь демагогические обещания исполнены, но сказать, что прибавочная ценность больше не производится, — представляет собой экономическую безграмотность даже в вопросах марксизма.
Ведь прибавочная ценность есть единственный источник для накопления капитала (как об этом постоянно напоминает Маркс), а без капитала невозможно никакое производство. Как образуется прибавочная ценность? Она происходит в силу того, что человек производит больше, чем нужно для простого поддержания его существования. Прибавочная ценность производится прибавочным трудом, т. е. тем трудом, который еще возможен для человека, после «необходимого» труда, направленного на простое поддержание существования.
В классической политической экономии и у Маркса это выяснено до конца: «работа производит более того, что необходимо для поддержания ее существования». В этом афоризме выражена вся сущность прибавочной ценности. В ней единственный источник всякого богатства, кем бы оно ни присваивалось, и всякой культуры и цивилизации, кто бы ею ни пользовался. Если бы человек производил только то, что необходимо для поддержания существования, то он вечно пребывал бы на уровне примитивного варварства32.
В силу этого в социализме и коммунизме прибавочный труд и производимая им прибавочная ценность не только будут необходимо существовать, но даже будут непрерывно возрастать, как это определенно обещают экономически грамотные марксисты, ибо вследствие усовершенствования форм производства часть труда, необходимая для простой поддержки существования, будет непрестанно уменьшаться, а остальная часть, производящая прибавочную ценность, будет возрастать в своей продуктивности.
Уничтожение «эксплуататоров» никаким образом не может уничтожить производства прибавочной ценности, ибо она ведь производилась, по мнению Маркса, не «эксплуататорами», а трудящимися массами. Демагогия коммунизма может обещать только одно: прибавочная ценность будет, конечно, производиться и возрастать, но она не будет больше отниматься у трудящихся, она останется целиком в их распоряжении. Мы уже видели, что это обещание принципиально не может быть исполнено.
Вся первая часть цитаты не имеет никакого отношения к производству прибавочной ценности: уничтожение эксплуататоров, обобществление орудий производства и уничтожение продажи рабочей силы в лучшем случае могло бы означать уничтожение отнятия произведенной прибавочной ценности. Однако, как мы видим, и этого коммунизм обещать не может.
Первая часть цитаты состоит из тех самых словесных лозунгов, за которыми не стоит никакой реальности и которые уже никого обмануть не могут: никакой общественной собственности самих производителей на средства производства в СССР не существует; если бы она существовала, то ею распоряжались бы сами производители. На деле же средствами производства абсо-
32 Поэтому было бы глубочайшей ошибкой соединять «прибавочную ценность» с капитализмом. Ремесленник тоже создает прибавочную ценность {Marx. Theorien iiber den Mehrwert. 1 Bd., 423). Она существует при всякой форме хозяйства — денежного и натурального. Ее последним и глубочайшим основанием является противопоставление необходимого и прибавочного труда, необходимого и прибавочного продукта. Животные не знают прибавочного труда и продукта, они производят и добывают только то, что необходимо для поддержания рода и индивида. Поэтому у них нет цивилизации. Прибавочный продукт есть свойство homo faber. To, что человек производит больше, чем нужно для простого поддержания его существования, имеет своим источником творчество и изобретение. Прометей научил, как производить прибавочный продукт в силу открытий творческого духа.
лютно и бесконтрольно распоряжается государственный аппарат. Такая социальная форма называется государственным капитализмом. Говорить здесь об «общественной» собственности по меньшей мере рано: она отодвигается в бесконечное будущее, когда государства не будет. Но в социализме, как справедливо указал Сталин, не может быть и речи об отмирании государства, напротив, мы видим крайнее его усиление и расширение: государство присваивает себе все функции прежних капиталистов и предпринимателей; оно всецело руководит производством и осуществляет функцию накопления, поэтому оно неизбежно удерживает прибавочную ценность и «покупает» рабочую силу, да еще в качестве монопольного покупателя, назначающего такую цену (такую «зарплату»), какая ему заблагорассудится.
Зарплата представляет собой другую неприятную категорию, доставляющую советской идеологии и практике много хлопот. Она тесно связана с прибавочной ценностью и напоминает об эксплуатации. С одной стороны, утверждается, что в СССР рабочая сила не покупается, с другой стороны, совершенно очевидно, что зарплата есть плата за рабочую силу. И определяется зарплата в СССР совершенно так же, как в капитализме: отправляясь от прожиточного минимума и процентно возвышая ставки для квалифицированного труда. Как и в капитализме, следовательно, «стоимость рабочей силы сводится к стоимости определенной суммы средств существования»33.
Сходство с капитализмом так велико, что марксистам приходится его открыто признать: право на вознаграждение все еще является «буржуазным», оно «втиснуто в буржуазные рамки» (Большая Советская Энциклопедия. Т. 26, с. 291-292). Замечательно при этом, что основной советской формой оплаты является сдельная плата, та самая, которую Маркс считает «формой зарплаты, наиболее соответствующей капиталистическому способу производства», более того: «источником сокращения зарплаты и капиталистического мошенничества»34.
Сравнение с капитализмом напрашивается само собой, и оно тем более неприятно, что зарплата в СССР гораздо ниже, чем в капиталистических странах и в дореволюционной России.
Единственным средством отделаться от этих неприятных вопросов является запрещение сравнивать, спрашивать, сомневаться, мыслить. Обязательным в СССР-ской идеологии счита-
33 Слова Маркса из главы «Покупка и продажа рабочей силы», Капитал, т. I.
34 Капитал, т. 1, гл. 19: «Поштучная плата».
ется противопоставление категорий «зарплаты и прибавочной стоимости» в капиталистическом обществе и в социализме СССР. Всякое сближение здесь рассматривается как правый или левый уклон, как буржуазное или меньшевистское вредительство, как государственное преступление: об этом не полагается говорить. На этот «участок» практически и идеологически обращено особое внимание партии, здесь происходит борьба с «классовыми врагами пролетариата». В самом деле, ведь перенос категорий зарплаты и «прибавочной стоимости» сразу переносит в условия СССР категорию эксплуатации! Ведь таким образом «стирается грань между этими системами, стирается преимущество советской системы над капиталистической» ([Большая] Сов[етская] Энц[иклопедия], т. 26, с. 297-298). По-видимому, догадался-таки кое-кто в СССР, что государственный капитализм отнимает прибавочную ценность и открывает широкую возможность эксплуатации? Да, догадались многие видные члены партии и многие советские экономисты, объявляемые сейчас уклонистами и врагами народа.
Остается в заключение прибавить несколько слов к третьей фундаментальной категории марксизма, к понятию трудовой ценности. Она не причиняет марксистам никакого беспокойства (кроме разве того обстоятельства, что она совершенно оставлена наукой). Напротив, она прекрасно служит целям пропаганды и всецело сохраняется марксистами в качестве социалистической категории: «право производителей пропорционально доставляемому ими труду» и, таким образом, измерение стоимости тех благ, которые им причитаются, производится «равным мерилом — трудом» (Маркс. Критика Готской программы). «За равное количество труда— равное количество продуктов» (Ленин). Для нас важно это отметить, ибо в таком случае вся наша критика трудовой теории ценности сохраняет все свое значение и для социализма. Тщетно марксисты повторяют так часто слова «научный» и «диалектика». Наука и диалектика разрушают мифы и комплексы народных масс: они неблагоприятны для демагогии. Миф о прибавочной ценности приводится неумолимой диалектикой к следующему тупику.
Или удержание прибавочной ценности есть эксплуатация, и тогда вся коммунистическая система есть эксплуатация, или удержание прибавочной ценности не есть эксплуатация, и тогда капитализм не есть эксплуатация.
Не означает ли научное установление этой антиномии, которое было нами подробно обосновано, — защиты капитализма?
Отнюдь нет! Диалектика приводит к совершенно иному выводу: в капитализме, несомненно, существует «эксплуатация», но она состоит не в том, что удерживается прибавочная ценность у пролетария; в коммунизме «эксплуатация», несомненно, возрастает и достигает крайнего предела, но вовсе не в силу одного того, что прибавочная ценность продолжает удерживаться. Совсем не в этом состоит вина капитализма и коммунизма: без удержания прибавочной ценности невозможен никакой индустриализм, и это удержание само по себе вовсе не есть еще эксплуатация. Совершенно неверным является основное положение Маркса: эксплуатация есть отнятие прибавочной ценности.
«Эксплуатация» совсем не есть научно-экономическое понятие, она есть этическое и правовое понятие35. Кто обвиняет кого-либо в «эксплуатации», должен исходить из идеи справедливости и любви, из некоторой системы этических ценностей (ибо он производит оценку действий), и, что самое назидательное для марксизма и атеизма, — из христианской системы ценностей. В этом утверждении нет никакой метафизики и никакой «поповщины»; это историко-философский и историко-культурный факт; дохристианская и внехристианская этика не знает понятия и осуждения «эксплуатации»36, и это понятно: эксплуатация есть уничтожение и угнетение личности — то, что ей противоположно, есть признание и уважение личности. «Эксплуатация» существует лишь в противопоставлении (таков закон диалектики). Спрашивается — чему? Справедливости и любви к личности! Все вращается вокруг идеи личности, вокруг ценности личности. Но эта идея была выработана только христианской моралью и христианской философией. Точное философское определение «эксплуатации», в сущности, дано Кантом: эксплуатация есть обращение с личностью, как со средством, и только со средством; противоположность эксплуатации есть обращение с личностью как с самоцелью.
35 В экономическом и техническом смысле слово «эксплуатация» означает простое использование в производстве: так говорится об «эксплуатации» земли, земельных богатств, предприятия, и в этом смысле также об «эксплуатации» труда, причем здесь не существует никакого морального суждения.
36 Для Аристотеля существуют «рабы по природе»28'.
Для Ницще эксплуатация есть универсальный закон живой природы. Для Спинозы и
для всякого натурализма «большие государства поглощают малые по тому же
естественному закону, по какому большие рыбы поглощают малых»2'",
и по тому же закону сильные эксплуатируют слабых.
Такова экономическая теория Маркса. Она вся целиком заимствована из «буржуазной» политической экономии. Она всецело покоится на теории трудовой и прибавочной ценности, выработанной Адамом Смитом и Рикардо (см. выше). В чем же состоит собственное открытие Маркса? Что новое он внес по сравнению с классиками экономии? Исключительно утверждение, что удержание или отнятие прибавочной ценности есть «эксплуатация», капиталистический грабеж, «экспроприация». Это отнятие должно быть уничтожено, и капитализм не должен существовать. С точки зрения Рикардо, такой вывод из его теории есть экономический абсурд: производство невозможно без труда и капитала; капитал невозможен без удержания прибавочной ценности. Поэтому Рикардо считает профит на капитал (источником которого является прибавочная ценность) явлением законным и экономически необходимым. Капитал необходим, и потому капиталист вовсе не является каким-то грабителем, злодеем и скрягой, напротив, он выполняет социально-необходимую функцию накопления и распоряжения. Таков итог нашего анализа «прибавочной ценности». Таково различие между Рикардо и Марксом, и оно целиком не в пользу Маркса. Его «открытие» есть «сокрытие» экономического положения вещей, правильно изображенного у Рикардо. «Прибавочная ценность» заимствована у Рикардо и извращена для целей демагогии, превращена в пролетарский миф. Этот агитационный миф поддерживается Марксом и Энгельсом во всех их произведениях:
«Устранение капиталистического способа производства позволит ограничить рабочий день необходимым трудом».
Такой тезис Маркса есть экономический абсурд: «необходимый труд» производит только то, что необходимо для простого поддержания жизни рабочего. Если бы производство ограничивалось только этим, то никакое накопление капитала, никакая техника, никакая индустриализация и культура не были бы возможны. Все это производится только «прибавочным трудом» и творчеством.
Изумительно то, что этот экономический абсурд поддерживается не только массовым пролетарским сознанием, но и учеными-марксистами. Например, вслед за Марксом Каутский рассуждает так: положим, капиталист покупает рабочую силу продолжительностью одного дня (12 часов). Положим, что рабочий отрабатывает необходимые для него жизненные средства
в течение 6 часов, и их цену (например, 3 марки) капиталист уплачивает рабочему. Это значит, по Марксу, что он уплатил ему действительную меновую ценность его работы. Тогда в течение остальных 6 часов рабочий производит ценность, превосходящую то, что необходимо для поддержания его существования. Это и есть «прибавочная ценность», и она достается не рабочему, а капиталисту, и притом достается даром, ибо он оплатил ценность шестичасового труда (3 мар[ки]), а присвоил себе ценность продукта двенадцатичасового труда (6 мар[ок]). Выходит, что он присвоил себе «неоплаченную работу». Это обычное изложение теории прибавочной ценности; но вот Каутский изобличает и наставляет этого эксплуататора: «наш капиталист ничем не смущается... ему не приходит в голову сказать рабочему: я купил твою рабочую силу за цену, в которой воплощаются 6 рабочих часов; ты отработал для меня 6 рабочих часов, мы квиты, и ты можешь идти домой!»37 Удивительно, что этому ученому экономисту, излагающему своего ученейшего учителя, не приходит в голову, что если бы капиталист держал такую речь и проявил такое благородство и если бы рабочий действительно ушел, отработав 6 часов (и тем всего только оправдав свое существование), то капиталисту оставалось бы только умереть с голоду, а с ним вместе и всему бюрократическому аппарату и всем представителям духовной культуры и творчества, не производящим материальных товаров и предметов питания. Уничтожение «капиталистов» еще не такая беда, но настоящая беда заключается в том, что при этом исчез бы и капитал, иссяк бы единственный источник его накопления и с ним исчезла бы индустриализация и всякое производство вообще.
Тот же самый результат получился бы, если бы рабочему была возвращена вся «неоплаченная работа», т. е. отдан полный продукт его труда. Маркс принужден был признать невозможность этого даже в коммунистическом обществе (см. выше, глава 6). Маркс обещал «ограничить рабочий день необходимым трудом» и тотчас был принужден нехотя и в неясных словах признать, что «прибавочный труд» все же необходим для «фонда накопления».
Обе возможности, следовательно, экономически недопустимы и нереальны: нельзя не производить прибавочной ценности и нельзя ее отдать рабочему.
Отнятие прибавочной ценности необходимо.
Эту эзотерическую истину30', скрытую не только от массы трудящихся, открыто высказал такой знаток марксизма и ис-
37 «Karl Marx ockonomische Lehren». Von Karl Kautsky. 8 Auf. Stut., 1903. S. 75-79.
кренний сторонник социальной демократии, как Гильфердинг. Вслед за Марксом он устанавливает, что все три социально-экономические формы общества: рабовладельческая, феодальная и капиталистическая всецело — построены на отнятии господствующим классом прибавочного продукта, или «прибавочной ценности», вырабатываемой трудящимися. Но это отчуждение прибавочного продукта развивается от варварских и жестоких форм в сторону более мягких и гуманных, оставаясь, однако, при всех условиях принципиально необходимым. Переход от капитализма к социализму, конечно не означает возвращения прибавочной ценности трудящемуся. Она будет отниматься (или, выражаясь деликатно, «удерживаться») при всяком идеальном демократическом социализме. Все дело, следовательно, в формах этого отчуждения. Авторитарный диктаторский социализм, или коммунизм, проводит насильственное отчуждение в самых варварских формах и не заслуживает, по мнению Гильфердинга, даже имени «социализма».
Задача истинного социализма найти более гуманную, не эксплуататорскую форму отчуждения. На основании изысканий Гильфердинга проблема решается так: «установление социалистического строя не упразднит отчуждение прибавочного продукта — но форма этого отчуждения должна стать таковой, чтобы она не носила характера эксплуатации и не воспринималась производством как таковая. Решение этой проблемы возможно только на одном пути: если отчуждение прибавочного продукта будет происходить в результате решений, добровольно принятых самими участниками производственного процесса»... «иными словами... уничтожение эксплуатации возможно только в рамках демократической организации решения всех вопросов, связанных с распределением созданного продукта». (Цитировано по «Социалистическому Вестнику» № 1-2, 3 февраля 1947 г.: Николаевский. «Теоретическое завещание Гильфердинга»)38. Исходя из принципа автономной и добровольной отдачи и распределения прибавочного продукта, Гильфердинг отрицает центральноуправляемое плановое хозяйство, отнимающее и распределяющее принудительно. Это для него не есть социализм. Но хозяйство свободного рынка и свободного обмена тоже, конечно, не есть социализм. Что же в таком случае
38 Автор настоящего труда, к сожалению, не мог достать соответствующей книги Гильфердинга, поэтому все ссылки на него он оставляет на ответственность «Социалистического Вестника», вполне компетентного в этих вопросах.
есть социализм? Какая правовая форма отчуждения прибавочной ценности предлагается? Это остается неизвестным.
Сторонники свободного рынка могут указать, что рабочий договор является пока единственной нам известной правовой формой, при которой воля трудящегося при определении заработной платы (а следовательно, и размера удержания прибавочной ценности) принимается во внимание. Можно, конечно, сказать, что она недостаточно принимается во внимание, что рабочий договор навязывается рабочему, диктуется ему. В этом, в сущности, и состояла критика Маркса, но такая критика, очевидно, направлена не на свободу договора, а на нарушение свободы в договоре, на иллюзорность договора, ибо диктат не есть договор. Но если свобода в договоре не соблюдалась, то из этого не следует, что ее нужно уничтожить совсем и с нею вместе договорный принцип. Напротив, ее нужно восстановить и защитить. И рабочее движение в течение XX в. многое сделало в этом направлении: мощные рабочие союзы, право стачек и забастовок, коллективный договор и. наконец, рабочее законодательство. Рабочий совсем не является такой беспомощной и слабой стороной в договоре, как это было во времена Маркса, он весьма реально может проявлять свое согласие или несогласие на размеры удержания прибавочной ценности. Совершенно беспомощным в этом отношении он становится только в «социализме», построенном марксистами.
Кто находит, что всех этих средств недостаточно, тот должен указать другие, более совершенные, для выражения свободного согласия или несогласия трудящихся. А пока те, которые применяются в свободной правовой демократии, остаются наиболее действительными.
Цели, поставленные Гильфердингом, бесспорны, они выражают общеобязательный идеал свободы и автономии личности, но средства для достижения этих целей не указаны. Задача поставлена правильно, но решения ее не дано, и неизвестно, окажется ли оно «социалистическим». В этом состоит кризис современного социализма, составляющий проблему дальнейшего исследования. Но здесь прежде всего нам было важно подтвердить установленную нами выше правду о прибавочной ценности, скрываемую и отрицаемую не только «вульгарным», но и традиционным «научным» марксизмом. Трудно ведь марксизм Каутского признать «вульгарным».
Эта правда сводится к следующим положениям:
1) Отчуждение прибавочного продукта или прибавочной ценности вовсе не есть само по себе эксплуатация, но напротив — необходимая и ценная социальная функция накопления, без которой не может существовать индустриальная культура.
2) Всякая социальная или органическая функция допускает злоупотребление: существует злоупотребление властью, злоупотребление правом, злоупотребление свободой, например свободой слова, свободой торговли («не обманешь — не продашь»). Всякая необходимая функция может действовать нормально и ненормально, справедливо и несправедливо. Только злоупотребление функцией накопления есть «эксплуатация»; причем она возможна с обеих сторон: хозяин может эксплуатировать работника, но и работник может эксплуатировать хозяина; капитал может отнимать слишком много, рабочий или крестьянин может отдавать слишком мало. В последнем случае «трудящиеся» могут привести капитал (как частный, так и государственный) к полному банкротству. А это означает, что они могут сделать индустриализацию невозможной, могут задушить государственный аппарат и заставить умереть с голоду интеллигенцию страны. Государственный капитализм отлично сознает эту опасность, называет ее «саботажем» и пресекает беспощадно.
3) Никакой социализм и никакая форма индустриального хозяйства не может отдать прибавочный продукт трудящимся. Дело может идти о размерах и формах отчуждения. Сравнивая эти формы, мы убеждаемся, что в частном капитализме отнятие прибавочной ценности и накопление капитала происходит с гораздо большими трудностями, нежели в авторитарном социализме. Частный капитал гораздо труднее накапливать, нежели государственный капитал. Происходит это оттого, что в авторитарном социализме экономическая власть соединяется с политической и становится тоталитарной. Такая власть может отнимать прибавочную ценность в любом размере и любыми средствами. Возможность отдавать слишком мало совершенно исключена для трудящихся; зато возможность отнимать слишком много для властвующих и управляющих не ограничена ничем.
Удивительно, что Каутский не понял или не хотел понять этой правды о прибавочной ценности, быть может потому, что его книга об экономической доктрине Маркса относится к 90-м годам прошлого столетия, т. е. ко времени начинавшегося расцвета марксизма, когда всякая критика Маркса считалась выражением реакционности и буржуазности.
Но еще более удивительно, что Лев Толстой сумел угадать эту правду и разоблачить демагогию прибавочной ценности в социализме. Сам он везде, в сущности, разделяет социалистическое осуждение капитализма, всецело построенного на отнятии господствующим классом прибавочного продукта, вырабатываемого трудящимися. Но вместе с тем он сразу видит абсолютную ложь популярного социализма, обещающего трудящимся этого не делать: если вы не будете отнимать у народа (земледельческой массы) прибавочного продукта — вы все просто умрете с голоду:
«Вы говорите, что хотите справедливого устройства жизни, но ведь вы можете существовать только при неправильном, несправедливом устройстве жизни. Установите действительно справедливое устройство жизни, в котором нет места высасывающим чужие труды людям» (т. е. нет места отнятию прибавочного продукта, или прибавочной ценности) — «и вы все, помещики, купцы, врачи, профессора, адвокаты, учителя и также фабричные, фабриканты, заводчики и техники, производители пушек, табаку, водки, зеркал, бархата и т. п. вместе с правительственными людьми — вы все умрете с голоду. Вам не только не нужно действительно справедливого устройства жизни, но для вас нет ничего опаснее такого устройства».
С этой опасностью новые «правительственные люди» и вся интеллигенция, ставшая новой социалистической бюрократией, встретились немедленно после октябрьской революции в эпоху военного коммунизма: пришлось отнимать у крестьян не только «прибавочный», но и «необходимый» продукт карательными экспедициями. Логика Толстого очень проста: вы утверждаете, что несправедливость капитализма состоит в удержании прибавочной ценности, и обещаете устранить эту несправедливость; это заведомая ложь, ибо вы все можете существовать только при помощи удержания прибавочной ценности39.
39 Что такое прибавочная ценность и се присвоение, Толстой выражает весьма просто и популярно: «рабочий люд отдает большую часть того, что он заработает, на всякие общественные дела, каткие правительство считает нужным». Но так как для Толстого правительственная власть есть величайшая несправедливость и отнятие прибавочного продукта тоже величайшая несправедливость, а индустриальная цивилизация не представляет никакой ценности, то неизбежно и весь революционный марксизм с его компартией и аппаратом есть величайшая несправедливость, и вся его борьба с царским правительством ничего не стоит: «ваша борьба с правительством есть борьба двух паразитов на здоровом теле и для народа одинаково вредны обе борющиеся стороны. И потому говорите о своих интересах, а не о народе, не лгите, говоря о нем, и оставьте его в покое». Лев Толстой. Полное собр[ание] сочинений. Госиздат. М.-Л. 1936, т. 36: «Обращение к русским людям, к правительству, революционерам и народу» (1906), с. 307, 399, 264-267.
Научная теория прибавочной ценности стоит в абсолютном противоречии с демагогической идеологией марксизма. Центром всей этой демагогии прибавочной ценности будет, конечно, различение оплаченной и неоплаченной работы («bezahlter und unbezahlter Arbeit»), которое Маркс бесконечно всюду повторяет; и за ним, начиная с Каутского, все марксисты: отнятие прибавочной ценности, присвоение «неоплаченной работы» есть основа капитализма. Вот, например, утверждения Каутского: «аккумуляция прибавочной ценности означает присвоение неоплаченной работы для целей дальнейшего присвоения неоплаченной работы». «Присвоение ценности без отдачи другой равной ценности есть прибавочная ценность»... «Наибольшая масса всякого богатства состоит из ценности, присвоенной без всякого соответственного вознаграждения» (Karl Kautsky. «Karl Marx oekonomische Lehren». 8 Aufl. Stuttg., 1903, S. 237, 225-226). Отсюда вся эта «экспроприация экспроприаторов», отсюда два класса и их антагонизм.
На самом деле нет никакой «неоплаченной работы». За что уплачивается заработная плата? Каждый скажет: конечно, за работу в течение одного дня. Спросите рабочего: какова твоя зарплата? И он ответит: я получаю такую-то сумму за рабочий день. Не так обстоит дело, будто покупается только часть дневной работы, а другая часть присваивается даром; нет, покупается, по условию, работа целого дня. Поэтому нельзя говорить ни о какой «неоплаченной работе», в крайнем случае можно говорить о плохо оплачиваемой работе. Такое рассуждение, конечно, неприемлемо для Маркса: если нет присвоения «неоплаченной работы», то нет и эксплуатации, нет и борьбы классов, нет и постулата уничтожения капитализма. Одним словом, рушится вся социально-экономическая система Маркса.
Действительная оплата работы создает большое затруднение для Маркса: покупка труда, как и всякого товара, определяется меновой ценностью, т. е. равным количеством затраченного труда. От этого принципа ценности Маркс ни в каком случае не хочет отступить. Какое же количество труда равно и, следовательно, равноценно выполнению 12-часовой работы? Очевидно, тоже 12-часовое количество труда. Поэтому оплата работы требует, чтобы рабочий получил в обмен за свой труд количество продуктов (в деньгах), тоже произведенное в течение 12-часовой работы. Такова ценность работы по трудовому принципу Риккардо-Маркса, и она должна была бы лежать в основе цены зарплаты, которая необходимо колебалась бы около этой истинной ценности.
В действительности, однако, дело обстоит совсем не так: рабочий получает гораздо меньше, и никогда такой оплаты получить не может. Если бы так обстояло дело, то он получал бы полный продукт своего 12-часового труда в других продуктах, или в деньгах. Но это есть признанная Марксом экономическая невозможность.
Что же это значит? По-видимому, какой-то иной принцип определяет ценность труда и заработную плату? Почему 12-часовая работа обменивается на 6-часовую, когда равное количество затраченного труда лежит в основе всякого обмена? Значит, трудовая теория меновой ценности неверна? А Маркс уверял, что капитализм покупает рабочий труд, строго соблюдая принцип трудовой ценности. Необходимо было выйти из этого противоречия и спасти свою теорию меновой ценности. Если покупается капиталистом работа одного дня, — то противоречие неразрешимо.
Поэтому Маркс придумывает следующее хитроумное решение: покупается не работа, а рабочая сила на один день.
Старые ортодоксальные марксисты верили, что это не есть софизм или простая словесность. Наоборот, они придавали огромное значение этому различию «работы» и «рабочей силы», утверждали, что Рикардо и Родбертус смешивали эти понятия и запутывались в противоречиях, и даже сам Маркс еще не сделал этого «открытия» в 1847 г. в своих «Misere de la Philosophic» и «Lohnarbeit und Kapital». В чем же состоит это открытие? Оно состоит в следующем: Маркс впервые показал, что работа не есть товар, и потому не обладает товарной (меновой) ценностью, хотя она есть источник и мерило всех товарных ценностей. То, что появляется на рынке, это сам рабочий, который предлагает свою рабочую силу. Что касается работы, то она есть лишь потребление купленной рабочей силы. Потребляя этот товар, капиталист производит и присваивает прибавочную ценность. Уплата за работу есть своеобразная иллюзия. Она происходит оттого, что рабочая сила есть «товар» особого рода: он уплачивается лишь после его потребления — лишь после выполненной работы рабочий получает заработную плату. Однако рабочая сила оценивается по тому же принципу, как и все товары: по количеству часов труда, необходимых для ее восстановления, иначе говоря, по количеству благ, необходимых для поддержания жизни рабочего в течение одного дня (точнее, по количеству трудо-часов, вложенных в эти блага). Трудовая теория ценности как будто спасена; но если в этом состоит «открытие», то оно принадлежит вовсе не Марксу, а Ад. Смиту и Рикардо. Основной задачей Маркса однако не могло считаться спасение вполне «буржуазной» теории меновой ценности. Настоящим своим открытием, центром своей теории он считал доказательство существования неоплаченной работы. Однако вся здесь изображенная диалектика со всеми ее софизмами приводит к противоположному результату: софистическое различение работы и рабочей силы только облегчает раскрытие того, что никакой «неоплаченной работы» не существует.
В самом деле: если покупается работа по рабочему договору, длительностью в 12 часов, то покупается вся эта работа, и никакой «неоплаченной» работы не существует.
С другой стороны: если покупается рабочая сила на 12 часов, то тоже нельзя говорить ни о какой «неоплаченной работе», ибо работа (по утверждению Маркса) вовсе ведь не покупалась и не продавалась, рабочая сила за 12 часов оплачена вся и по единственно верному принципу ее ценности (Маркс это подчеркивает).
Таков результат этой диалектики: тезис и антитезис оба ложны в смысле подлинного обоснования «неоплаченной работы». Насколько слаба диалектика марксистов, можно показать на примере Каутского. Желая наглядно изобразить и обосновать рассматриваемое «открытие» Маркса, он выдумал следующее остроумное сравнение: «работа возникает в силу потребления рабочей силы, как особого товара, подобно тому как известное блаженство (Seligkeit) возникает через потребление товара: «шампанское». Так же как капиталист покупает шампанское, а не блаженство, которое оно дает, точно так же он покупает рабочую силу (Arbeitskraft), а не работу» (Kautsky, Ib., S. 204).
Этот немецкий Witz31* блестяще иллюстрирует и доводит до очевидности отсутствие чего-либо «неоплаченного» в блаженстве капиталиста, потребляющего, конечно, только шампанское. Или Каутский думает действительно, что, заплатив за шампанское полную цену, капиталист еще не оплатил своего опьянения и тем ограбил виноторговца? Неужели при пользовании силой электричества или газа, вполне оплаченной по числу часов, я должен еще заплатить за удовольствие или пользу, извлеченную мною из полученного света или тепла? Различие работы и рабочей силы сводится к различию потенциальной и актуальной энергии. Если я купил предмет как потенциальную энергию, то я купил и ее актуализацию. Если я купил автомобиль, то я купил и езду на нем, и здесь нет никакой «неоплаченной работы».
Следует добавить здесь, что вся эта диалектика покупки и потребления «рабочей силы» несостоятельна еще и потому, что ни рабочая сила, ни работа не продаются и не покупаются. Юридическое отношение между работодателем и рабочим определяется рабочим договором, а вовсе не договором купли-продажи. Рабочий договор есть совершенно особое юридическое и социальное отношение между двумя субъектами, совершенно непохожее на покупку вещей и товаров. Другими словами, наемный труд никогда не может стать товаром. Отсутствие точных юридических понятий, характерное для Маркса, искажает здесь всю социальную действительность. Рабочий договор двусторонен: рабочий предоставляет капиталисту и предпринимателю свою дневную работу, с другой стороны, капиталист и предприниматель предоставляют рабочему пользование грандиозными орудиями производства, созданной организацией и накопленным капиталом, без чего рабочий не мог бы произвести ничего. Никакой «неоплаченной работы» не существует: она оплачена предоставлением орудий производства. Разве рабочий работает один? С ним вместе работает машина, технический аппарат с его изобретателями и организаторами. Полный продукт труда никогда не создается одними наемными рабочими и потому никогда не может им принадлежать. У Маркса мы встречаем ни с чем не сообразную переоценку пролетарского труда (фетишизм труда) при полной недооценке интеллектуального труда и творчества. Как будто существуют только «трудящиеся массы» пролетариата и рядом с ними ничего не делающая «буржуазия», капиталисты, бессовестно присваивающие прибавочную ценность, т. е. чужую «неоплаченную работу». Настойчивое и постоянное повторение этого слогана «неоплаченной работы» выражает протест и требование ее оплатить или вернуть ее продукт; иначе говоря, оно означает требование полного возвращения прибавочной ценности. Важно обратить внимание на это постоянное повторение: оно выражает непрерывную уверенность в том, что прибавочную ценность можно вернуть трудящимся, что составляет агитационный абсурд, доказанную невозможность.
Ну а если провозглашено «обобществление орудий производства», что тогда? И тогда рабочий должен будет за них платить своим трудом, ибо капитал и машины не сваливаются с неба; и тогда он не сможет идти домой после шестичасового «необходимого труда», как это предполагал Каутский.
Маркс хотел дать экономическое определение эксплуатации, и это ему не удалось: отнятие прибавочной ценности не тождественно с эксплуатацией, и никакого «присвоения» «неоплаченной работы» оно в себе не содержит. Поэтому абсолютно ложным является непрерывно повторяемое основное утверждение Маркса: «Mehrwert das ist unbezahlte Arbeit»40 («прибавочная ценность означает неоплаченную работу»). А так как это утверждение составляет сущность его экономической и социальной теории, то и вся эта теория абсолютно ложна.
Мы проследили все демагогические софизмы, которыми Маркс пытается спасти это утверждение, несостоятельность которого он, в сущности, сознает; все они разбиваются подлинной диалектикой. Однако такой извилистый путь, в сущности, излишен. Раз Маркс признал невозможность отдать рабочему «полный продукт труда», он тем самым признал необходимость и законность удержания капиталистом прибавочной ценности.
Это требовала экономическая наука; но совсем иного требовала пропаганда пролетарской революции. Экономические познания заставляли его признать, что «капитал является в производстве директором работы, ее командиром (Captain of industry)»41, что «в условиях капиталистического производства капиталист не только выполняет необходимую функцию (ein notwendiger Funktionar ist), но даже господствующую функцию в производстве»42. Наконец, что особенно важно, Маркс принуж-
40 Marx. Theorien uber den Mehrwert. I Bd., 8 Aufl. 1910. S. 146, 148, 161 и вообще во всех его сочинениях.
41 Marx. Theorien iiber den Mchrwert. Ill Bd., 563.
42 Marx. «Mehrwert bei Ricardo». — Theorien... II Bd., 1 Teil, S. 208.
ден даже признать, что капиталистическое накопление не есть какая-либо личная жадность капиталиста — оно необходимо, чтобы капиталистическая продукция развивалась43. Сам Маркс рассказывает, что James Watt мог изобрести, конструировать и испытать свою паровую машину «лишь после того, как в огромном индустриальном предприятии своего компаньона Mathias Boulton'a нашел технические силы и денежные средства, которые были ему необходимы для осуществления его планов»44.
Отсюда вытекает признание той простой истины (в которой никогда не сомневались Ад. Смит и Рикардо), что капиталист выполняет необходимую функцию в производстве. Однако агитационные лозунги этой истины не допускали, и наперекор всякой очевидности и в полном противоречии со своими утверждениями Маркс утверждает, что не существует никакой необходимой функции капиталиста ни в каком производстве. «Капиталист» должен быть представлен пролетариату как чистый бездельник и паразит: капиталисты не имеют никакой собственной работы или творчества, «если только они не пожелают назвать работой функцию выкачивания чужой работы»45.
Марксу противно всякое «оправдание профита», он возмущается тем, что «рикардианцы» (как Дж. Ст. Милль) могут объяснить профит какой-либо собственной деятельностью капиталиста, а не присвоением «прибавочной работы рабочего, т. е. неоплаченной работы. Кооперативные фабрики рабочих, говорит Маркс, наилучшим образом доказывают, что функция капиталиста совершенно излишня (так же, как излишня функция земельного собственника в капиталистической продукции)46. Только поразительным отсутствием юридического мышления можно объяснить это замечание: ведь в этом случае сама ассоциация является капиталистом (по типу акционерной компании) и выполняет функцию накопления и распоряжения капиталом через особые органы, действующие совершенно так же, как действуют капиталисты, однако обычно хуже, чем единичный капиталист, ибо последний в конкуренции чаще побеждает. Если рабочие становятся акционерами предприятия, то этим капитал и капи-
43 Marx. Theorien... II Bd., 2 Teil, S. 250.
44 Kautsky. Marxens Lehren. Еще более развитой капитализм и еще более мощная индустрия необходимы были для открытия и использования атомной энергии.
45 Демагогически эффектная фраза, но экономически и социально абсолютно ложная. Marx. Theorien... Ill Bd., S. 561ff, 563.
46 Marx. Ib., HI Bd., S. 568.
талистическая система свободной конкуренции нисколько не уничтожается. Никакого планового хозяйства и никакой «национализации» здесь не имеется. Настоящая национализация как раз отрицает всякие акционерные компании и свободные кооперативы, построенные на коллективной частной собственности.
Функцию капиталиста нельзя свести к надзору (Aufsichtslohn), выполняемому директором фабрики за особое жалованье47. Его функция совсем другая, это функция накопления и помещения капитала, принципиально отличная от всякой дирекции и надзора и, однако, существенно необходимая. Поэтому невозможно разрешить социальный вопрос и уничтожить «капитализм» простым приглашением «капиталистов» занять места директоров предприятий и, отказавшись от одиозного индустриального профита, ограничиться «вознаграждением за надзор и руководство». Таково было предложение английских социалистов, на которых ссылался Маркс, чтобы доказать ненужность функции капиталиста. На самом деле этот аргумент доказывает прямо обратное: кто же осуществлял бы функцию грандиозного накопления, необходимого для создания современной индустрии, которая тогда еще только начиналась? Всех таких жалований, помноженных на 1000 и более, не хватило бы для непрерывно возрастающей индустриализации. Пришлось бы снова отнимать прибавочную ценность у рабочих, как это делает советский коммунизм. Еще следует спросить: кто же распоряжался бы капиталом? кто решал бы, куда его поместить, что производить, чего требует экономическая конъюнктура? Кто будет нести огромный риск за выполнение этой ответственной функции? Директор, управляющий, надсмотрщик его вовсе не несут48.
47 Это верное соображение Маркс повторяет вслед за Ад. Смитом: профит на капитал не есть вознаграждение капиталиста за надзор (labour of inspection and direction). Marx. Ib., I Bd., S. 156-157. Однако вывод Маркс делает такой: профит на капитал не нужен и несправедлив. Этого, конечно, Ад. Смит и Рикардо принять не могут: без профита никто не начнет производить и никто не создаст капитала.
48 Маркс приводит еще в пример дирижера оркестра (Musikdircktor): он нужен и может быть вознаграждаем, но он не должен быть собственником инструментов и отнимать некую «прибавочную ценность» у музыкантов (Ib., Ill Bd., S. 565). Пример весьма хромает: 1) потому что «орудия», инструменты, здесь составляют частную собственность каждого ремесленника-музыканта, и Маркс не может желать возвращения к частной ремесленной собственности; 2) дирижер не занимается накоплением для создания новых орудий производства; 3) дирижер не занимается организационно-хозяйственной функцией, для которой нужен капитал. Этим занимается антрепренер, импресарио, собственник театра, государство. Пример показывает необходимость капитала для обеспечения искусства.
Через все произведения Маркса проходит это основное противоречие между его научными познаниями и его революционной демагогией. Экономическая наука говорит: капитал выполняет социально-необходимую функцию в производстве; пролетарская агитация говорит: не существует никакой социально-необходимой функции капитала, капиталист есть чистый паразит. Научный критический анализ, как всегда, уничтожает демагогию; демагогия уничтожает критический анализ.
Однако противоречие было слишком очевидно, и Маркс должен был искать решения этой антиномии. Попытка решения действительно у него имеется; оно состоит в той простой мысли, что в капитализме капиталист действительно выполняет необходимую функцию, но с уничтожением капитализма эта функция становится излишней. «Капитаны индустрии» более не нужны: «эта функция связана со специальной формой капиталистического производства (власть капитала над работой), как надсмотрщик над рабами связан с рабством». Всего этого больше не будет: «со священником прекращается и работа священника, и точно так же с капиталистом — работа, которую он выполняет в качестве капиталиста, или заставляет выполнять через кого-либо другого»49.
Это решение совершенно фиктивно и не выдерживает никакой диалектической критики. Сущность его сводится к тому, что существует долгий, ценный и прогрессивный период «капитализма», имеющий огромные заслуги в смысле создания индустриальной цивилизации; в этом периоде развития истории функция капиталиста общественно полезна и нужна. За этим периодом истории следует период «социализма», уничтожающий противоречия и зло капитализма, устраняющий священников и капиталистов, функция которых отныне не нужна. Такое решение показалось очень удобным и было воспринято «диалектическим» пониманием истории и идеей развития, как ее понимает марксизм. Синтез научности и демагогии как будто удался50.
49 Marx. Theor. lib. d. Mehrw. Ill Bd., S. 563, 564.
50 Но это иллюзия: признание общественно полезной функции капиталиста в какой-либо период истории сразу противоречит изображению капиталиста как чистого эксплуататора; бездельник и паразит не может быть общественно полезен в производстве. Маркс доказывал, что капиталист не выполняет никакой работы, он питается чужой и «неоплаченной» работой. Если так, то функция капиталиста просто не существует. «Надсмотрщик за рабами» выполняет все же какую-то, хотя и одиозную, функцию надзора и управления. Маркс и в этом отказывает капиталисту: никакого надзора и управления он в качестве капиталиста не выполняет.
Чтобы проверить это решение, необходимо поставить основной вопрос: исполнимо ли демагогическое, обещание уничтожить «капитализм» и что оно означает научно? По-видимому, оно означает уничтожение капиталистов, подобно тому как победа атеизма означает уничтожение «попов».
Но далее следует вопрос: означает ли «уничтожение капиталистов» — уничтожение капитала? На этот вопрос приходится ответить категорическим отрицанием: без капитала невозможно производство, невозможна индустрия, невозможна индустриализация. Власть и значение капитала будет возрастать, а следовательно, и власть и значение тех, кто выполняет функцию накопления и распоряжения капиталом, ибо кто-то эту «капиталистическую функцию» непременно будет выполнять (и не иначе как при помощи удержания прибавочной ценности). В таком случае какой же смысл имеет уничтожение капиталистов, раз их функция накопления и распоряжения капиталом все равно будет кем-то выполняться? Не есть ли это простая смена лиц без всякого уничтожения капитализма?
Для решения этого вопроса необходимо рассмотреть, кто были те «капиталисты», которых имели в виду Ад. Смит, Рикардо и Карл Маркс, как они выполняли свои функции и каков был тот «капитализм», который наблюдал и оценивал Маркс. Те «капиталисты» были свободными частными предпринимателями, владельцами автономных частных хозяйств, выполнявшими свои функции найма труда, производства, продажи и накопления на основах свободной конкуренции, каждый за себя, без единого обязательного плана, связывающего автономию отдельных предприятий. Это был тот ранний классический «капитализм», который сейчас почти не существует32*. Маркс критиковал его, как «хаотический», стихийно-действующий, неорганизованный, подверженный кризисам. Классики либеральной экономии считали его нормальным, обеспечивающим свободное соревнование и личную инициативу, выгодным для всех и достигающим равновесия спроса и предложения.
Спрашивается: уничтожение таких капиталистов и такого капитализма (уничтожение автономии частных хозяйств и свободной конкуренции) является ли уничтожением капитализма вообще?
Приходится ответить отрицательно: на место неорганизованного капитализма вступает организованный капитализм со своими монополиями, трестами, национализациями. Ограничение или даже уничтожение свободной конкуренции, например при помощи таможенных пошлин, весьма выгодно для капитала и невыгодно для потребителей и, следовательно, для пролетариата. Мощь капитала здесь значительно возросла в силу мощной индустриализации и в силу его организованности. Она дает ему возможность до известной степени преодолевать «стихийные силы» и кризисы.
Наконец, последний вопрос: уничтожение этого мощного концентрированного организованного капитализма тем путем, как это обещает коммунизм, является ли окончательным уничтожением капитализма, т. е. всякой власти капитала?
И на этот вопрос приходится ответить самым решительным отрицанием: напротив, власть капитала здесь достигает наивысшего напряжения, ибо никакого уничтожения капитализма здесь нет, а есть доведение его концентрации, организации и монополизации до высшего предела, который нельзя назвать иначе, как государственным капитализмом. Путь социальной революции и «диктатуры пролетариата», указанный коммунистическим манифестом, вполне последовательно был истолкован Лениным и Сталиным как путь создания тоталитарного государства, владеющего и управляющего тоталитарным плановым хозяйством страны.
Экономическая власть (власть управления производством, власть индустриализации, власть накопления и управления капиталом) принадлежит небольшому всемогущему тресту. Политическая власть (власть над жизнью и смертью подданных, над их трудом, творчеством, мыслью и верованиями) принадлежит немногочисленной олигархии. Этот трест и эта олигархия — суть одни и те же лица, владеющие и управляющие своей единой и единственной партией и через нее всей страной. Вся страна, по слову Ленина, превращена в единую фабрику, которая есть вместе с тем государство, полиция, тюрьма, исправительное и воспитательное заведение, надзиратель и духовник («directeur de conscience»). Что это есть государственный капитализм — это прямо засвидетельствовано высоким авторитетом Ленина. «Госплан» невозможен без «госкапитала».
Соединение экономической и политической власти над капиталом и над людьми в руках немногих лиц, и даже, в конце концов, одного лица, делает эту власть абсолютным самодержавием. Капитал приобрел всю власть, и власть приобрела весь капитал.
Демагогическое обещание уничтожить капитализм не удалось: путь марксизма приводит к государственному капитализму, т. е. к самой мощной и самой тяжкой форме капитализма. Синтез научной экономики и демагогии не удался: демагогия обещает уничтожение капиталистической функции — наука показывает, что оно невозможно. Это основное и глубочайшее противоречие вконец разрушает всю экономическую систему Маркса. Оно заключено и сокрыто в самом слове «капитал», которое имеет у Маркса два или даже три значения: один раз «капитал» означает живых капиталистов; другой раз он означает средства производства (орудия, материал, деньги, «постоянный и переменный капитал»); третий раз он означает капиталистическую функцию накопления и распоряжения.
Изобличение, негодование, ирония, презрение относятся, конечно, к живым капиталистам, как паразитам и эксплуататорам. Однако они не несут личной, индивидуальной вины за какую-либо природную жадность и корыстолюбие (как это часто напоминает Маркс): виновата капиталистическая функция отнятия прибавочной ценности, которую им приходится выполнять; она должна быть устранена, и с ней вместе исчезнут эти паразиты и все зло «капитализма». Все негодование обращается, таким образом, против капитала в смысле «капиталистической функции». Что такое негодование не имеет смысла, ибо капиталистическая функция необходима в производстве, это было нами достаточно показано. Точно так же можно было бы негодовать на функцию пищеварения, ибо она имеет много неприятных сторон и допускает большие злоупотребления. Если наука говорит, что функция пищеварения необходима, то она вовсе не оправдывает жадности и обжорства. Если экономика говорит, что капиталистическая функция необходима, то она этим вовсе не оправдывает эгоизма и жестокости тех лиц, которые ее выполняют.
Спрашивается теперь, будет ли капиталистическая функция выполняться государственным капиталистом лучше и справедливее, менее жестоко и неумолимо, нежели частным капиталистом? Иначе говоря, будет ли теперь прибавочная ценность отниматься у «трудящихся» в меньшем размере и менее принудительно, чем это делалось в частном капитализме?
На этот вопрос приходится ответить категорическим отрицанием. Сама структура государственного капитализма, в той форме, как он осуществлен «коммунизмом», показывает необходимость отнятия прибавочной ценности в гораздо больших размерах, и возможность ее отнятия гораздо более суровыми, неумолимыми, тираническими средствами, нежели те, какими располагал частный капитализм. В самом деле частный капиталист в своем отношении к рабочим был ограничен рабочим договором, конкуренцией, рабочим законодательством, мощными и свободными рабочими союзами, свободами забастовок. Удержание прибавочной ценности и продолжительность рабочего дня отнюдь не зависели от его произвола. Напротив, капитал, который приобрел всю власть, свободен от всех этих ограничений: свободного договора не существует, забастовки запрещены, рабочие союзы потеряли всякую власть и свободу. Прибавочная ценность может отниматься в каких угодно размерах и какими угодно средствами. Рабочий всецело подчинен работодателю, ибо работодатель есть тоталитарный хозяин, облеченный тоталитарной властью.
Такой хозяин не только может, но и непременно будет отнимать прибавочную ценность и осуществлять функцию накопления в гораздо больших размерах, нежели частный капиталист. Тоталитарное государство с его плановым хозяйством требует огромного бюрократического аппарата, мощного полицейского аппарата принуждения и подавления и, наконец, мощной армии для развития своего империализма, ибо такое государство непременно империалистично в силу своего «тоталитаризма»: коммунизм требует всемирного господства («пролетарии всех стран, соединяйтесь» под единой диктатурой). Наконец, первым словом коммунизма была и будет «индустриализация», а ее развитие требует огромного накопления капиталов.
Буржуазных «капиталистов» можно уничтожить, но «вожди народа», вожди промышленности, компартия, грандиозный бюрократический, полицейский, военный, индустриальный и пропагандный аппарат — все это неизбежно остается, и в таких размерах, о которых не подозревали прежние патриархальные капиталисты. И весь этот грандиозный аппарат (класс, не принадлежащий ни к «буржуазии», ни к «трудящимся массам» рабочих и крестьян) не имеет другого источника существования, кроме присвоения прибавочной ценности или прибавочного продукта. Отнятие прибавочной ценности здесь не только не прекратилось, но, напротив, оно было распространено на такие классы населения, которые раньше его не знали. Крестьяне не знали отнятия прибавочной ценности (кроме уплаты податей), пока они вели собственное хозяйство. Но коммунистическая власть стала сразу отнимать у них так называемые «излишки», и в таком размере, какой не оставлял им часто экзистенц-минимума и заставлял погибать с голоду. В конце концов для полного и последовательного отнятия прибавочного труда и прибавочного продукта у этой огромной крестьянской массы населения она была превращена в сельскохозяйственный пролетариат, т. е. в наемных рабочих, вознаграждаемых по трудодням и работающих на «аппарат», как на единственного государственного капиталиста и собственника земель. При этом никакой капиталист и никакой помещик не отнимал прибавочной ценности в таком размере и такими методами, какие применяются страшным аппаратом государственного капитализма. Если трудовые массы спросят себя теперь, куда же девается обещанная прибавочная ценность, то они сумеют наконец догадаться, что она целиком поглощается аппаратом, идет на содержание НКВД (МВД) с его следователями, ссылками, тюрьмами, лагерями, иначе говоря, идет на дальнейшее выколачивание прибавочной ценности, и все это для накопления грандиозного капитала военной индустрии, предназначенного для «мировой революции», т. е. для захвата всей власти и всех капиталов, и для дальнейшего интернационального выколачивания прибавочной ценности из трудящихся масс всего мира.
Из структуры коммунизма априори вытекает необходимость отнимать прибавочную ценность значительно увеличенных размеров. Опыт СССР всецело подтверждает эти априорные теоретические соображения. Как общее правило, колхозникам хватало заработанных ими продуктов только на 6-7 месяцев в году. Это значит, что у них отнимается не только весь «прибавочный» продукт, но и 40-50% «необходимого» для поддержания жизни продукта, что немыслимо ни в каком частном капитализме (не говоря уже о крестьянском землевладении, где и «прибавочный продукт» принадлежал самому крестьянину). Каким же образом в гаком случае народ не вымирал? Прежде всего он фактически вымирал в
20-х, 30-х и 40-х гг. от страшного голода; а если еще существует, несмотря на грандиозные реквизиции, производившиеся часто вооруженными силами, то только благодаря «приусадебным участкам» и другим случайным заработкам, т. е. благодаря жалким остаткам прежнего права собственности и прежней свободы.
О размерах отнятия
«прибавочной ценности» в госкапитализме дает представление следующая таблица.
Она изображает предвоенные цены, по которым крестьяне были обязаны поставлять
государству продукты их труда, и рядом дает цены, по которым те же крестьяне
были вынуждены (через государственные кооперативы) покупать у этого же госкапиталиста
продукты своего же труда.
Цены заготовок
Покупная цена51
1 кг пшеницы
8 коп.
1 р. 92 коп.
1 кг мяса
17 коп.
19 р. (в мясотресте)
1 кг риса
13 коп.
4 р.
1 кг масла
1 р. 80 коп.
38 р.
1 кг сыра
80 коп.
24 р.
1 кг винограда (на Кавказе)
6 коп.
2 р. 40 коп.
1 кг табаку
20 коп.
2 р. 40 коп. (за 100 г)
1 кг хлопка
19 коп.
17 р.
Необходимо еще отметить следующее характерное для коммунизма увеличение отнятия прибавочной ценности: в частном капитализме «прибавочный» продукт труда отнимался в таком размере, что остающийся «необходимый» продукт обеспечивал поддержание жизни рабочего и его семьи. В коммунизме оставляемый рабочему или колхознику продукт его труда едва обеспечивает его собственное существование, так что его жена не может заниматься хозяйством и детьми и принуждена так же работать, как и он. В этом состоит «освобождение» женщины и уравнение ее в «правах» с мужчиной.
51 Все это в «Социалистическом Вестнике» № 9 от 20
сент[ября] 1946 г. Здесь же описание лагерей в СССР, в которые попали евреи,
бежавшие из Польши из гитлеровских концлагерей и оттуда снова спасшиеся в
Европу. Серия печаталась также в еврейском «Форвертс» (Нью-Йорк).
То обстоятельство, что коммунизм при своем реальном осуществлении оказался государственным капитализмом, было весьма неприятной неожиданностью для марксистов и даже вообще социалистов. Оба термина должны были означать нечто одиозное для «трудящихся» всех стран: ведь «капитализм» есть эксплуатация, а «государство» есть господство эксплуатирующего класса. Слово «капитал» и «капитализм» превратилось у Маркса и Энгельса в слоган ненависти, в пароль революционного комплекса. Поэтому они никогда не говорят о том, что социализм примет форму «государственного капитализма». Больше того, в системе марксизма капитал называется «капиталом» только тогда, когда он в руках капиталистов; те же самые вещи в руках социалистов уже не «капитал».
В силу этого существует стремление — у одних лицемерное, у других искреннее — отделаться от термина «госкапитализм». Возьмем, несомненно, искреннее возражение такого знатока марксизма, как Гильфердинг; оно заслуживает внимания, ибо исходит из некоторых научных соображений. Для него термин «капитализм» должен означать автономию частного хозяйства, свободную конкуренцию и свободную торговлю; «капитализм» есть производство для свободного рынка, т. е. свободное рыночное хозяйство, а не управляемое хозяйство. Такова, действительно, установившаяся традиция понимания этого термина в марксизме. Маркс изобразил ранний «капитализм» эпохи свободной конкуренции, эпохи либерализма и никакого иного не знал. Если «капитализмом» условимся называть только такой частный капитализм, то тогда «государственный капитализм», конечно, не будет капитализмом. Но такое сужение термина логически недопустимо и демагогически вредоносно. На самом деле мы имеем здесь два вида капитализма: первый переходит во второй, и второй гораздо хуже первого. Если только первый вид есть «капитализм», то создается научная и моральная ложь, будто уничтожение свободного рынка, уничтожение конкуренции, уничтожение хозяйственной автономии личности есть уничтожение ненавистного капитализма. На самом деле это есть уничтожение всего, что было ценно в либеральном хозяйстве, и усиление всего, что может быть дурным и несправедливым в индустриальном капитализме.
Что является существенным для «капитализма» у Маркса? Прежде всего, конечно, «капитал», капиталистическая функция; но при этом капитал в форме особых орудий производства, индустриальный капитал или процесс индустриализации; далее, присвоение прибавочной ценности капиталом: оно составляет, по Марксу, «сокровенную тайну», последнюю сущность капитализма52. Наконец, монополия на землю и орудия производства, стремление к концентрации, монополизации, справедливо замеченное Марксом. Оно есть главное орудие эксплуатации и главная опасность для «трудящихся». Все эти конститутивные признаки целиком присутствуют в коммунистическом госкапитализме, и притом в своем предельном усилении.
Все это достаточно доказано и нами, и другими наблюдателями, не стоило бы это и повторять, если бы не сомнения такого ученого социалиста и безупречного идеалиста, как Гильфердинг. Каким же термином он думает назвать коммунистическое хозяйство? Большевизм, по его определению, есть тоталитарное государственное хозяйство. Совершенно верное, добросовестное научное определение, которое мы всецело принимаем; но монопольный государственный капитализм как раз и есть «тоталитарное государственное хозяйство», и ничем другим быть не может. Государственное хозяйство существует и действует через государственный капитал. Тоталитарное хозяйство есть тоталитарная монополизация капитала. Власть капитала над человеком бесконечно увеличилась в силу того, что капитал присвоил себе всю власть и власть присвоила себе весь капитал. Это страшное соединение политической и экономической власти всего ярче выражено в сочетании слов «государственный капитализм». Термин Гильфердинга «государственное хозяйство» выражает ту же мысль, но слабее. Мощь и значение капитала здесь недостаточно выражены: государство Платона, государство фараонов было «государственным хозяйством», но не было «капитализмом» в нашем смысле слова. Капитал был, конечно, и там, но «капитализма» не было. Эра капитализма начинается для Маркса с изобретения новых гигантских орудий производства: эра капитализма есть эра индустриализма. И это совершенно верно.
Сопоставим теперь оба определения: «тоталитарное государственное хозяйство» и «тоталитарный государственный индустриальный капитализм». Всякому ясно, что они означают одно и то же, но последнее выражает новую социальную реальность
52 См. выше.
глубже и полнее. Огромное возрастание власти капитала выражено в этом его «изме».
Противопоставление рыночного и управляемого хозяйства чрезвычайно важно и ценно, и мы к нему еще вернемся. Но индустриализмом и потому «капитализмом» является то и другое; при этом во втором мы получаем предельную степень капитализма, ибо тоталитарное хозяйство есть тоталитарный капитализм. Угроза «изма» состоит в том, что функция капитала может занять абсолютно доминирующее место в системе цивилизации и культуры, стать идолом ее. Забота о накоплении и распоряжении капиталом для создания мощной индустрии, производящей максимум массовых товаров, может захватить все внимание общества, стать смыслом жизни. Такая тенденция поддерживается миросозерцанием экономического материализма53 . Современный индустриализм есть возрастающая мощь и власть капитала, а «коммунизм» есть прежде всего индустриализм: индустриализация есть первое и последнее слово, ей приносится в жертву все: жизнь, свобода, элементарные потребности человека. Личность человека раздавлена тяжелой индустрией, превращена в капиталистическую функцию.
Таково многообразное значение слова «капитализм». Осознать его сокрытый смысл особенно важно для пролетариата, ибо если «трудящийся» скажет: «долой капитализм», — то он должен понимать, что это означает вместе с тем: «долой коммунизм», — ибо коммунизм, как он существует в реальности, а не в мечтах, есть завершенный, концентрированный, монопольный государственный капитализм.
Вот почему нужно научно расшифровать слоган «капитализма», честно отбросить ругину демагогии и правдиво признать, что уничтожение капиталистов не есть уничтожение капитализма. Первым марксистом, который это честно признал и смело высказал, был не кто иной, как сам Ленин\ Это особенно ценно, ибо для всей мировой массы последователей марксизма-ленинизма вопрос этим решен. Но и каждый социалист с авторитетом Ленина в этом вопросе принужден серьезно считаться. Вот что говорит Ленин:
«Социализм есть не что иное, как монопольный государственный капитализм, применяемый в интересах всего народа...»
Построение социализма есть прежде всего построение государственного капитализма. Наша первая задача, — говорил
53 Для него «орудия производства» являются фундаментом культуры, основой жизни.
Ленин, — это усвоить государственный капитализм. Здесь высказана важнейшая истина социальной философии: авторитарный социализм по своему существу этатичен. Первый проект коммунизма есть государство Платона, и притом тоталитарное государство. Утопия Платона воспроизводилась во всем развитии систем социализма, вплоть до Сен-Симона и Маркса. Авторитарный социализм есть государственный социализм, а государственный социализм есть государственный капитализм. Это элементарно ясно. Ясно также, что марксизм-ленинизм есть авторитарный социализм, социализм, насаждаемый посредством власти. Социальная революция и диктатура пролетариата означает прежде всего захват власти.
Противник авторитарного социализма, Прудон, так определяет программу коммунистов: «Дайте нам всю власть и все богатство страны, и мы создадим вам счастливую жизнь!» Совершенно то же говорит Ленин: наш государственный монопольный капитализм будет применяться в интересах всего народа. Какое значение имеют все эти обещания? Еще не существовало такого монарха, диктатора, вождя и «отца народов» или такой политической партии, которые обещали бы несчастную жизнь. Все без исключения высказывали твердое намерение действовать в интересах всего народа. Только этими «добрыми намерениями» (иногда даже искренними) слишком часто была «вымощена дорога в ад».
Однако Ленин прекрасно сознавал, что перспектива «государственного капитализма» не могла бы понравиться ни Марксу, ни Энгельсу, ни социалистам-идеалистам, ни даже пролетариату. Демагогия и здесь требовала отрицания научно-установленной реальности. Поэтому Ленин заканчивает следующим образом приведенную цитату: «Социализм есть не что иное, как монопольный государственный капитализм, применяемый в интересах всего народа, причем, при этих условиях, он перестает быть государственным капитализмом».
Однако нами было доказано, что монопольный капитализм никогда по существу своему не может соответствовать интересам всего народа, особенно же интересам «трудящихся». Он может соответствовать лишь интересам тех, кто отнимает прибавочную ценность и распоряжается ею, интересам государственных капиталистов, интересам властвующих.
Установим точнее, почему Ленин определяет социализм как «монопольный государственный капитализм». Прежде всего потому, что построение социализма требует превращения всей
страны как бы в единую фабрику и единую контору с единым счетоводством и единым капиталом. При этом монопольный капитализм сохраняет основные принципы всякого «капитализма». Этим термином Ленин обозначает здесь принцип хозяйственности, «хозяйственного расчета»54, принцип «рентабельности». Далее он имеет в виду монополию внутренней и внешней торговли, организацию кредита, кредитной политики (тоже на основах «рентабельности»), организацию госбанка, исключающего всякие другие банки.
Бесполезно спорить против очевидности. Ленин прав: это есть, конечно, государственный капитализм. Однако сейчас же научная истина должна уступить место демагогии: в соответствии с интересами народа государственный капитализм не должен называться государственным капитализмом. Почему? А потому, что «капитализм» есть нечто одиозное, с чем нужно бороться, а здесь вдруг «капитализм», да еще монопольный, оказывается чем-то «интересным» народу, чему нужно служить не за страх, а за совесть.
Однако все дело в том, действительно ли госкапитализм «применяется в интересах всего народа», действительно ли существует обещанная «счастливая жизнь»; ведь только при этих условиях он будет иметь право переименоваться и не будет уже больше «госкапитализмом». Наступил этот момент или нет?
Довольно трудно убедить народ, что отнятие не только «прибавочного», но и «необходимого» для жизни продукта труда у крестьян соответствует интересам народа, что грандиозный голод 1919-го, 1920-го, 30-х и 40-х гг. соответствует интересам народа, что коллективизация, ссылки, переброски населения, концентрационные лагеря, МВД, МГБ соответствуют интересам народа. Тоталитарный госкапитализм, присвоивший себе огромную территорию с неисчерпаемыми природными богатствами, погрузил свой класс «трудящихся» в такую нищету и юдоль жизни, какая неведома другим цивилизованным народам. Советский рабочий никогда не получает зарплаты, которая обеспечивала бы то, что европейский и американский рабочий понимает под минимально-приемлемым существованием. Недаром Ленин писал, что госкапиталистическое огосударствление хозяйства является:
54 Он остается тем же самым в советском госкапитализме: «Регистрация и контроль сведены капитализмом к крайнему упрощению, к совершенно простым... операциям надзора и отчетности»... и т. д. («Государство и революция»).
«Военно-государственным монополистическим капитализмом, или, говоря проще и яснее, военной каторгой для рабочих»55.
Очевидно, момент еще не наступил: госкапитализм еще не обнаружил своих благодеяний и потому остается по-прежнему «госкапитализмом», т. е. тоталитарным государственным хозяйством. Сам Ленин признал, что он тогда не соответствовал интересам народа, а интересам народа соответствовала свобода торговли. «Применение в интересах всего народа» было тогда и остается теперь обещанием, добрым намерением, относящимся к далекому будущему. В будущем госкапитализма не будет, ибо государства не будет. Тоталитарное хозяйство (с его индустриальным капиталом), конечно, будет, но оно не будет «государственным», а станет «общественным». Что будет, когда государства не будет, об этом, конечно, судить весьма трудно; история культуры не знает такого состояния и в настоящее время обнаруживает тенденцию к огромному усилению этатизма, к конфликту империализмов, к борьбе за мировое государство.
Но марксизм-ленинизм имеет свою историю будущего; она различает четыре стадии:
1. Частнокапиталистическое буржуазное государство как эксплуатация большинства господствующим классом буржуазии.
2. Государство диктатуры пролетариата для подавления буржуазии. Монопольный капитализм превращен в государственный капитализм в силу «обобществления средств производства».
3. Социалистическое общество с полным демократизмом, с общественной, но не политической властью. Производством руководит общество при помощи «обобществления средств производства».
4. Коммунистическое общество без принуждения и без правовых норм и без власти. Производством руководит общество при помощи «обобществленных средств производства».
Из этой схемы ясно, что практическое, реальное значение имеют только первая и вторая ступень. Их можно научно наблюдать и оценивать. Что касается третьей и четвертой ступе-
55 МСЭ, изд. 1936 г., т. III, с. 405. См. также интересную статью «Монополистический госкапитализм и коммунистический империализм» Л. Васильева в «Посеве», № 4 за 1951 г. Автор — экономист, ставший невозвращенцем в 1949 г. Он, как и мы, утверждает, что в СССР существует государственный капитализм.
ней, то они суть проекции надежд и желаний в бесконечное будущее, воздушные замки, «хрустальные дворцы социализма», построенные фантазией в утешение страждущему человечеству (совершенно так, как Фейербах истолковывал мессианские обетования). Это не творческие проекты и не научные изобретения; в силу их абсолютной неопределенности нельзя даже решить, мыслимы ли они. Что значит «общественная, а не политическая власть»? Возможно ли общество без права и государства (ubi societas ibi ius33*!)? Возможна ли вообще безвластная и бесправная организация с высокоразвитой индустрией и разделением сложных функций труда? Что значит анархическая организация? Руководить производством — не значит ли управлять производством? Энгельс, спрошенный однажды, возможна ли организация производственного процесса без управления и власти, ответил категорическим отрицанием.
Здесь мы приходим к теории отмирания государства, которая выходит за пределы экономической теории марксизма и будет рассматриваться в следующем отделе. Однако уже здесь из сравнения 2,3 и 4 ступеней хозяйства вытекает тот важный вывод, что все ступени социализма и коммунизма покоятся на «обобществлении средств производства», т. е. на социализации капитала. Поэтому Ленин прав в своем первом утверждении: всякий мыслимый социализм и коммунизм есть монопольный капитализм, назовем ли мы его «государственным», или «общественным».
Гильфердинг думает, что Ленин не прав, назвав «тоталитарное государственное хозяйство» государственным капитализмом, а мы думаем, напротив, что он вполне прав, ибо какова сущность «капитализма» по Марксу?
1. Капитализм есть мощная индустрия, век капитализма есть век индустриализации и электрификации. Он начинается с изобретения грандиозных орудий производства, требующих грандиозного накопления56.
2. Индустриальный капитализм есть накопление капитала при помощи отнятия прибавочной ценности, или прибавочного продукта, без чего невозможно никакое индустриальное производство.
3. Отнятие прибавочной ценности обусловлено монополизацией орудий производства. Эта «монополизация» и концен-
56 В силу этого страна наиболее мощной индустрии необходимо будет страной наибольшего накопления капитала (США). В том же направлении движется коммунизм: «догоним и перегоним Америку!»
трация капитала имеет, по Марксу, тенденцию к возрастанию.
Все эти основные свойства капитализма целиком присутствуют в «тоталитарном государственном хозяйстве», причем возрастание монополизации и концентрация достигают своего предела. Вот почему это есть «государственный капитализм».
Быть может, нам скажут, что достижение «предела» создает нечто новое, что «количество здесь переходит в качество»? Действительно, мы получаем некое новое качество абсолютной монополии, но это качество есть ухудшение, а не улучшение; и оно не может быть улучшением, если всякая «монополия, по признанию Маркса, есть основное зло»57.
Совершенно очевидно, что «тоталитарное государственное хозяйство» есть управление и господство при помощи тоталитарного государственного капитала и ничем другим быть не может; очевидно также, что мы говорим о той же самой социальной форме, как и Гильфердинг. Но если так, то не есть ли это простой спор о слове, спор о выборе термина? На это следует ответить, что слова здесь заряжены особой энергией, что термины здесь становятся лозунгами, превращаются в массовые комплексы; поэтому выбор слов здесь имеет большое значение. Сохранение термина «капитализм» для частно-правового и государственно-тоталитарного хозяйства выражает не только ту научную истину, что обе формы покоятся на возрастающем накоплении индустриального капитала, но также и ту моральную правду, что все прежнее зло «капитализма» здесь сохраняется и возрастает до грандиозных размеров. Пролетарии всех стран должны знать, что то, что им предстоит на пути марксизма-коммунизма, есть тоталитарный капитализм в тоталитарном государстве. Ленин это честно высказал, и всякий честный социалист обязан это повторить. Гильфердинг вполне справедливо назвал «тоталитарное государственное хозяйство» (одинаково присутствующее в «коммунизме» и «фашизме») «врагом № 1». Но это еще надо доказывать, а что «капитализм» есть враг — это сразу понятно всем трудящимся. Термин «гос-
57 Мы получаем здесь новое «качество», или новое состояние, но той же самой субстанции индустриализма, подобно тому как лед или пар суть новые состояния той же самой субстанции — воды. (В этом — неудачность примера Энгельса.) Это субстанциальное тождество особенно ясно на примере единой грандиозной фабрики, охватывающей всю страну: индустриальный капитализм здесь становится тоталитаризмом и, как на входе в Дантов ад, красуется надпись: «оставьте надежду навсегда, вы, входящие!» (цитата самого Маркса).
капитализма», как лозунг одиозности, всего сильнее выражает сущность врага № 1.
Так обстоит дело в экономической теории марксизма-ленинизма, ибо все здесь определяется орудиями производства: коммунизация обусловлена индустриализацией, а индустриализация обусловлена капитализацией. Последняя наивысшая ступень коммунизма будет наивысшей степенью индустриализации и капитализации, достигнутой наукой и техникой. Но этот вывод обязателен только для марксизма, только для «экономического материализма». Другой «социализм», исходящий из идеи свободы личности, из идеи правды и справедливости, может впервые поставить вопрос о борьбе с подавляющей властью индустриализации и капитализации, тяготеющей над современным человечеством и достигающей невыносимого напряжения в современном капитале-коммунизме СССР.
Но власть индустриализации и капитализации есть властвование при помощи индустриально-государственного аппарата. Нельзя понять экономическую форму общества, не перейдя к властно-правовой его форме. «Государственный капитализм», как показывает самый термин, есть особая экономическая структура общества, обусловленная особой формой права и государства, а именно: тоталитарной диктатурой, управляющей пролетариатом. Этот вывод подтверждается следующими словами Коммунистического манифеста:
«Весь капитал и все орудия производства централизуются в руках пролетарского государства»34'.
Это и есть государственный капитализм. Точность термина подтверждается авторитетом Ленина и самого Маркса58.
58 «Мы должны употребить все свои силы, чтобы усвоить себе государственный капитализм», — говорит он.
Мы установили, что противопоставление «капитализма» и «коммунизма» как реально-существующих социальных форм сводится к противопоставлению двух форм капитализма: частного и государственного. Под «коммунизмом» мы разумеем здесь не какие-либо идеальные «утопии» и не обещанные в бесконечно далеком будущем «хрустальные дворцы социализма», в которые мы будто бы «перейдем», а как раз то, что создала и создает коммунистическая партия и ее «гениальные» вожди. Мы разумеем тот тоталитарный коллективизм, который построен и продолжает строиться марксизмом-ленинизмом-сталинизмом. Он есть несомненный «государственный капитализм» (Ленин), ибо он есть «тоталитарное государственное хозяйство» (Гильфердинг).
Диалектика требует «тождества противоположностей». Необходимо указать, в чем именно эти противоположности тождественны, и необходимо уточнить и обострить их противоположение. Они тождественны в индустриальном капитализме. Кто не может себе представить капитализма без ненавистной «буржуазии» и не может осознать, что государство овладевает всем капиталом страны, тот все же легко согласится признать за искомый пункт тождества индустриализм. Частный капитализм и коммунизм тождественны в своем индустриализме. Такая формулировка устраняет всякий спор и имеет свои преимущества. Притом она сохраняет истинность всего того, что было нами сказано о «госкапитализме», ибо индустриализм есть непременно индустриальный капитализм, он живет и питается исключительно функцией огромного капиталистического накопления.
Теперь дальнейший вопрос: в чем же они противоположны? Ответ может быть дан или юридический, или экономический.
Юридический ответ гласит: в частно-правовом индустриализме владение и распоряжение индустриальными орудиями производства принадлежит автономным предпринимателям; в публично-правовом индустриализме владение и распоряжение этими орудиями производства принадлежит исключительно целому коллективу или государству. Экономический ответ гласит: существуют две формы индустриального хозяйства — или рыночное хозяйство, производство для свободного рынка, свободной торговли — или плановое хозяйство, управляемое хозяйство, отрицающее свободный рынок и свободную торговлю.
Так как мы рассматриваем прежде всего экономическую доктрину марксизма, которая в этом мировоззрении является фундаментом всего здания, основой всей социальной жизни и культуры, то мы должны сначала остановиться на последнем противопоставлении, углубить и оценить его значение59.
Социализм Маркса требует перехода от свободного рыночного хозяйства к тоталитарно управляемому хозяйству. Поэтому мы могли бы ожидать, что вся его критика «капитализма» преимущественно направлена на то, в чем эти две формы индустриального хозяйства противоположны. К величайшему удивлению, мы находим, однако, что она направлена прежде всего и преимущественно как раз на то, в чем они тождественны: главное острие этой критики направлено против самого индустриализма. Сама индустриальная революция несет в себе свое имманентное зло. Маркс показывает, как машина разрушает быт, семью, мораль, домашнее хозяйство ремесленника, рабочего и крестьянина, как она опустошает землю, перебрасывает массы в города, пролетаризирует население60. Раньше (в мануфактуре и ремеслах) орудие служило работающему, — здесь рабочий обслуживает машину, он сам становится ее живым придатком, придатком мертвого механизма, индустриальным инструментом. Рабочий выполняет однородное движение, подчиненное автоматическому ходу машины; оно продиктовано инженером, строителем индустрии и ее «капитаном» и требует пассивного подчинения строжайшей дисциплине. При этом высокая техни-
59 Уже здесь ясно, что организация хозяйства определяется и устанавливается существующим законом и властью: свобода торговли есть закон, предоставляющий право продавать и покупать. Плановое хозяйство есть закон, запрещающий свободу рынка и утверждающий право государственной власти управлять тоталитарным хозяйством. Право и государство определяют форму хозяйства, и, чтобы ее изменить, нужно обращаться к нраву и власти.
60 Маркс ссылается на Роберта Оуэна.
ка индустриализма требует строгого разделения функций, требует разделения труда. Адам Смит впервые показал, что все «богатство народов», создаваемое индустриализацией, всецело покоится на системе «разделения труда»35*, и Маркс в этом, конечно, никогда не сомневался. Отсюда ясно, что весь индустриальный аппарат производства требует строжайшей дисциплины, требует управления как технического, так и административного. И Маркс подчеркивает, что фабричный порядок и дисциплинарный кодекс не знают никакой автономии личности и не терпят никакого анархизма: он есть властная организация. Когда мы сопоставляем все эти моменты критики «капитализма» у Маркса, когда он указывает, что рабочие интуитивно чувствовали машину как врага, который их вытесняет, подчиняет и убивает; когда он показывает страшную картину гибели ткачей в Англии, иначе говоря, страшную картину индустриализации, мы получаем несомненное впечатление, что во всей этой картине изображена вовсе не функция капиталистов в индустрии61, а сама система индустриального производства, т. е. ни более ни менее как сама сущность индустриализма в ее негативном аспекте. Если мы присоединим сюда критику удержания прибавочной ценности в качестве основного зла, то мы получим все существенное в критике Маркса, и все это целиком относится к самой сущности индустриализма, к пункту тождества его двух систем, а вовсе не только к одной из них (ибо прибавочная ценность отнимается в обеих). Критика Маркса во многом верна, поскольку она касается этой сущности индустриализма, хотя здесь нет никаких личных открытий: он всецело следует за французскими и английскими социалистами. Но ошибка Маркса состоит в том, что он отождествил частный капитализм с индустриализмом62. Он предвидел во многом развитие зла в индустриализме, он сознавал также его большие заслуги, но он не понял, что коллективизация или «национализация» орудий производства есть национализация индустриализма и потому национализация его имманентного зла. Он знал, так же как и Ленин, что «социализм» необходимо наследует систему индустриализма («мы прежде всего должны усвоить государственный капитализм»... «догоним и перегоним Америку»...), но он не
61 В тех пунктах критики, какие мы здесь сопоставили, вовсе и не упоминается об этой функции.
62 Он знал и видел индустриализм только в ранней форме частного капитализма и не предвидел, что такое «государственный капитализм».
знал, что из этого выйдет, и это свое незнание даже возводил в добродетель63. Вот почему критика «капитализма» у Маркса одинаково попадает как в частно-правовой, так и в коммунистический индустриализм, и во второй еще гораздо сильнее, чем в первый.
Если мы возьмем современную критику нашей индустриальной системы, особенно в ее наиболее научном и философском выражении, то это становится еще яснее. Юнг, например, критикует систему специализации и строгого разделения труда, как систему одностороннего развития одной психофизической функции человека, при подавлении и вытеснении других психических функций, что деформирует личность, делает ее как бы психически дефективной и рождает протест против всей социальной системы64. Это одинаково попадает как в «стахановщину», так и в систему Тэйлора. Высокоразвитая техника индустриализма есть система «спецов», приводящая к профессиональной деформации личности. Современные социологи и социальные философы указывают далее на крайнюю рационализацию и механизацию жизни в современном индустриализме, в котором грозит исчезнуть все, что составляет иррациональную красоту и поэзию жизни65.
Всякое производственное индустриальное предприятие есть организация и, следовательно, общественная дифференциация. В нем необходимо возникают ранги и иерархические различия. Оно построено иерархически, как армия или бюрократический аппарат. «Капитаны промышленности» необходимы во всякой индустрии, подобно тому, как капитаны одинаково необходимы на «капиталистических» и коммунистических судах. Большой вопрос, возможна ли вообще безвластная организация, о которой мечтает анархизм. Но если она где-либо и когда-либо возможна, то уж, конечно, не
63 Определение будущих форм социалистического хозяйства Маркс считал утопическим и ненаучным.
64 Особенно вредоносно вытеснение функции «чувствования», — как ее называет Юнг, — иначе говоря, функции моральной оценки. Она не находит применения в технически-индустриальной активности и атрофируется. Личность становится морально-дефективной. См. его «Психологические типы».
65 Исчезнули при свете просвещенья
Поэзии ребяческие сны,
И не о ней хлопочут поколенья,
Промышленным заботам преданы.
{Баратынский)
в системе массового индустриализма. Иерархия и дисциплина, категории господства и подчинения, социологически существенны для каждого производственного индустриального предприятия и, следовательно, для всей индустриальной системы; господство и подчинение идет вертикально через все производство, но каждая ступень горизонтально дает более или менее широкую массу соподчинения. Низшая ступень индустриальной активности есть ступень простейшей, пассивно-исполняемой работы66. Она представляет собою самое широкое основание социальной пирамиды. В «капитализме» оно называется «пролетариатом»; в «коммунизме» — «трудящимися массами». Чем выше слой, господствующий над низшим, тем он уже и малочисленней. Но вершина управления может быть как единоличной, так и олигархической. Отсюда ясно, что индустриализм не ищет равенства и не терпит никакой «уравниловки». Смешно здесь говорить о каком-либо «уничтожении классов».
Всякое производственное индустриальное предприятие есть плановое использование всех средств для единой цели, массового производства при помощи массового труда, отсюда тенденция индустриального аппарата рассматривать человеческую личность как средство, и только средство, т. е. как простое орудие производства. Мы можем назвать это тенденцией к эксплуатации, вытекающей из самой сущности индустриализма, а вовсе не из психологии тех или других «капиталистов».
Массивный индустриализм создает «массовость» во всех смыслах (Vermassung), т. е. мобилизацию народных масс с их пролетаризацией и массовой психологией. Последняя используется для целей массового внушения при помощи рекламы, пропаганды, культа вождей67. «Трудящимся массам» внушается высокое призвание трудиться изо всех сил, дабы производить наибольшую массу товаров при помощи наибольшей интенсивности труда. Это и есть то, что мы называем «фетишизмом труда».
Индустриализм со своим массовым производством имеет тенденцию автономно и суверенно определять всю структуру общества так, как это нужно для максимальной индустриализа-
66 Т. е. наименее квалифицированного труда, наиболее противоположного творчеству.
67 Массовая психология изучает и анализирует «коллективные комплексы», например «Маркс-комплекс». Масса мыслит слоганами и инфантильными упрощениями. Для нее всегда все объясняется «очень просто».
ции. Сущность индустриализма состоит в том, что «производственное индустриальное предприятие, с его необходимостями, делается формирующим принципом всего общественного бытия и центром индивидуальной человеческой жизни» (проф. Goetz Briefs). Индустриальное разделение труда, с его технической специализацией и дисциплиной, распространяется в конце концов на все общество, которое становится как бы единой грандиозной фабрикой, единой рационально и деспотически распланированной индустрией, причем высшим преимуществом и высшей добродетелью такого общества является его хозяйственно-техническое превосходство («догоним и перегоним Америку»).
Мы привели здесь основные мысли социально-философской критики индустриализма, как она развивалась после Маркса и как она может быть выражена в наши дни. В качестве примера такой критики можно указать на статью проф. Goetz Briefs «Betriebssoziologie», некоторые цитаты из которой здесь приведены68.
К какому же результату приходит критический анализ сущности индустриализма и его основных тенденций? Прежде всего к следующему основному вопросу: можно ли все это зло индустриализма, против которого справедливо протестует рабочее движение, социализм, коммунизм и всякий философский этический идеализм, всецело свалить на «капиталистов», на частно-правовой капитализм, т. е. на одну фазу развития индустриализма7. На это приходится ответить категорическим отрицанием. И только что упомянутую статью мы привели исключительно потому, что ее автор — один из очень немногих! — это понимает: нет, говорит он, все-таки раскрытые нами свойства существенны для каждого индустриального предприятия, где сотрудничают большие массы людей, ведется ли оно частно-капиталистическим, государственно-капиталистическим, коллективистическим или коммунистическим способом69.
Вот почему, развертывая всю эту критику индустриализма, мы убеждаемся, что каждый ее тезис дает прямое попадание в тот и другой вид индустриализма, в индустриализм либерально-индивидуалистический и в индустриализм принудительно-коллективистический. Оба вида представляют собою противоречащие и потому враждующие противоположности. Но противоположности всегда тождественны в чем-либо. В данном случае пунктом тождества является индустриализм. Они тождественны в своем желании владеть и управлять индустриализмом, и это тождество обосновывает их взаимное отталкивание и борьбу. Но это отталкивание друг от друга отнюдь не есть отталкивание от индустриализма, а напротив, сугубое его утверждение.
Все три формы принудительного коллективизма, которые мы могли наблюдать на опыте (фашизм, национал-социализм и коммунизм), содержат в себе полностью все зло индустриализма, обнаруженное его новейшей критикой, и притом по каждому пункту в наиболее сильной степени. Это и неудивительно: все три формы представляют собою национализацию индустрии, распространение индустриализма на всю нацию, в форме «тоталитарного государственного хозяйства» в тоталитарном государстве70. Смешно было бы думать, что индустриализация может уничтожить зло индустриализма.
Культура нашего века есть индустриальная культура; кто способен почувствовать ее трагизм и в ней серьезно усомниться, тому придется усомниться в самом индустриализме. И это сомнение приведет его к анализу имманентной сущности индустриализма. Такая постановка вопроса есть нечто новое: ни Адам Смит, ни Рикардо, ни Маркс, ни Энгельс, ни Ленин никогда не сомневались в индустриальной цивилизации. Для них индустриализация означала прогресс и прогресс означал индустриализацию.
В современной социальной философии этот вопрос поставлен Бертраном Расселом в его небольшой книге «Культура индустриализма». У него мы находим и методическое сомнение, и анализ сущности индустриализма. Его оригинальная и во многом остроумная критика полностью подтверждает наш тезис: сущность индустриализма остается тождественной в «капитализме» и «коммунизме». Если «капитализм» развивает империализм, то совершенно такой же и даже более агрессивный империализм составляет свойство советского «коммунизма». В этом они тождественны и потому враждебны. И Рассел предвидит столкновение двух индустриальных империализмов, претендующих на мировое господство. Рассел хорошо показывает имманентное зло индустриализации на опыте русского коммунизма.
68 Vierkundt. Handworterbuch der Sociologic.
69 Ib., 38. Этого не понимают ни Бердяев, ни даже Зомбарт, ни большинство социалистов.
70 И этом состоит пункт тождества этих враждующих братьев. Впрочем, теперь остался только один, поэтому противопоставление фашизм-коммунизм потеряло всякое значение.
Огромные массы населения отрываются от земли, от производства предметов питания и потребления и мобилизуются для постройки машин и тяжелой индустрии. Но машинами питаться нельзя, отсюда голод, лишения, страдание и вымирание населения. Следует добавить, с такой же жестокостью проводилась индустриализация в Англии, та самая индустриализация, которую наблюдал Маркс и суровую необходимость которой он относил на счет «капитализма». И в этом обе системы тождественны.
Однако пункт тождества не стирает их различия, не уничтожает их противоположности: коммунизм не устраняет, но усугубляет зло индустриализации. Он не выполняет обещаний «социализма» и не есть социализм, ибо для Рассела социализм нераздельно соединен с демократией. Отсюда с необходимостью вытекает, что как раз пункт отношения к демократии, т. е. к праву, к личности, к свободе, обосновывает существенную противоположность двух систем. К сожалению, мы у Рассела этого вывода не находим, и потому у него отсутствует философское, метафизическое углубление идеи права, справедливости и свободы, без которого нельзя понять мировой конфликт двух форм индустриальной культуры.
Тем не менее Рассел обращает
наше внимание на многие характерные черты современного индустриализма. Он
отмечает то, что мы выше назвали «фетишизмом труда», указывает на полное
непонимание смысла досуга, на исчезновение способности к созерцанию, на
потерю чувства природы, чувства красоты, вообще связи с «космосом»... Смешно
было бы сводить все это к «частной собственности на орудия производства». Мы
видели ее уничтожение — и ни одна из негативных черт индустриальной культуры не
исчезла; напротив, они выступили еще сильнее. Индустриальная культура представляет
собою сложный комплекс — экономический, юридический, научно-технический,
антропологический, социально-психологический, моральный и религиозный. Его
анализ составляет задачу современности. Рассел ее только поставил, но далеко не
разрешил. Ему не хватает этического, религиозного и даже социально-философского
углубления проблемы. При этом теоретический анализ в данном случае имеет в виду
практическую задачу: разрешения внутреннего противоречия индустриализма,
устранения его имманентного зла.
Мы установили, что «капитализм» и «социализм» тождественны в своем приятии и утверждении «индустриализма». И вместе с тем они противоречат друг другу и борются друг с другом. Индустриальная культура, несомненно, содержит в себе некое внутреннее противоречие, некий конфликт, но действительно ли оно сводится к столкновению «капитализма» с «социализмом»? Это первый вопрос, к которому мы теперь переходим; за ним следует второй вопрос: не соответствует ли противопоставление «социализма» и «капитализма» противопоставлению добра и зла нашей эпохи? И, таким образом, не выражает ли «капитализм» все зло индустриализма и не есть ли «социализм» уничтожение этого зла?
Последнее столетие рассматривало и оценивало всю социальную жизнь, цивилизацию и культуру через противопоставление: капитализм — социализм. Политики, философы, интеллигенция, пресса, толпа, пролетариат употребляли эти категории как нечто само собой разумеющееся. На самом же деле каждая из них предполагает для своего понимания анализ и оценку сложнейшей юридической и экономической структуры современного общества. Дилетант в области современной экономики и науки о праве судить о том, что такое «капитализм» и «социализм» и что означает конфликт этих двух форм, в сущности, совершенно не может. Судят, однако, все и судят вкривь и вкось, отправляясь преимущественно от следующего массового комплекса: наш мир «весь во зле лежит», ибо он есть мир капитализма и «капитализм» есть его зло. Социализм требует избавления от этого зла, а потому означает «все высокое, все прекрасное». Каждый и в любом обществе может заметить присутствие этого комплекса: всякое социально-политическое или даже морально-религиозное высказывание начинается с осуждения капитализма. Сочувствовать «капитализму» совершенно неприлично (русские капиталисты, например, никогда не сочувствовали капитализму), сочувствовать «социализму» похвально.
Беда только в том, что в этом массовом комплексе научное, то есть экономическое и юридическое значение терминов «капитализм» и «социализм» совершенно исчезло; они превратились в слоганы социального антагонизма, заряженные слепой ненавистью и слепыми надеждами. Вот почему социальный философ и диалектик не может не испытывать к ним некоторого отвращения. Эти слоганы пригодны для пропаганды, для массового внушения, для выражения коллективно-бессознательных комплексов, но с научной точки зрения они представляют собою сокрытие и извращение истины в силу своей двусмысленности, и даже многосмысленности1.
Прежде всего необходимо различать два «капитализма», отрицающих и исключающих друг друга, — и два «социализма», тоже отрицающих и исключающих друг друга. Один капитализм — частно-правовой, ограниченный, демократический; другой капитализм — государственный, абсолютный, тоталитарный. Один социализм — антиавторитарный, антитоталитарный, демократический; другой социализм — авторитарный, государственный, тоталитарный, антидемократический.
Это создает невероятную путаницу, и не только научную, логическую, но моральную и политическую. Ведь эти «слоганы» являются оценками, призывами, постулатами, направлениями действия. Спор идет не о том, что и как называть, а о том, что и как делать. Для понимания проблемы во всей ее глубине следует еще добавить, что оба «капитализма» тождественны в своем принятии индустриализма и индустриального капитала, как безусловной ценности.
Таким образом, мы получаем три значения «капитализма»:
1. Капитализм как господство частного капитала с ограниченной монополией.
2. Капитализм как господство тоталитарного капитала с абсолютной монополией.
3. Капитализм как господство индустриального капитала вообще.
1 Зомбарт насчитывал несколько сот определений «социализма».
И если «социализм» есть протест против «капитализма», преодоление зла «капитализма» (а в этом именно заключается весь его смысл и весь его пафос), то мы имеем три возможных значения протеста против капитализма:
1. Социализм как протест против господства частного капитала. Это обычный, традиционный социализм, как протест против частной собственности на орудия производства.
2. Социализм как протест против господства тоталитарного государственного капитала. Это социальная демократия, только что осознавшая «тоталитарное государственное хозяйство» как врага № 1.
3. Социализм как протест против власти индустриального капитала вообще, против самой сущности индустриализма и ее имманентного зла.
Такой проблемы никакие социалисты еще не ставили. Они еще никогда не сомневались в самой сущности индустриализма2. А между тем проблема нашей эпохи, нашей культуры, состоит как раз в том, как преодолеть индустриализм, как сделать, чтобы человек не был раздавлен тяжелой индустрией. И эта проблема столь же социальная, как и индивидуальная: дело идет о спасении личности, и не только единичной, но и коллективной. Личность человека, личность народа, индустриализм грозит обратить в безличность, в аппарат, растворить в безличной «массе трудящихся».
Неспособность осознать, какой «капитализм» критикуется и во имя какого «социализма» он отрицается, приносит величайшее несчастие в социальной борьбе за лучшее будущее, за выносимое настоящее. Маркс думал, что он обличает частноправовой капитализм с его «частной собственностью на орудия производства», и не сумел осознать, что в его критике отчасти открывается имманентное зло самой сущности индустриализма. Он не предвидел, что в диалектике истории возникнет противопоставление двух враждебных форм капитализма, тождественных в своей индустриальной сущности, и что переход от частно-правового капитализма к тоталитарно-государственному будет не уничтожением, а обострением индустриального зла. Индустриализм эпохи ткацкого станка, первых паровых котлов и «laisser faire»1* совершенно не подозревал трагических проблем атомного века. Маркс и даже Ленин совершенно не подозревали того, что выйдет из «национализации орудий производства» и
2 Однако у Маркса, как мы показали в предыдущей главе, можно выделить критику самой сущности индустриализма независимо от того, кто им владеет и управляет.
«диктатуры пролетариата». Тоталитарное государственное хозяйство в тоталитарном полицейском государстве с его концлагерями во всяком случае удивило бы Маркса, и еще неизвестно, на чьей стороне он оказался бы в современном мировом конфликте. Абсолютизм, «просвещаемый» марксизмом, мог ему и не понравиться. И однако именно к этому пришли марксисты-коммунисты, исходя из грандиозного заблуждения Маркса, будто уничтожение частной собственности на орудия производства и их национализация есть какой-то спасительный «социализм», сразу уничтожающий зло «капитализма». Как будто переход от частных и ограниченных монополий к абсолютной и тоталитарной монополии может уничтожить зло монополизма! Как будто индустриализация может устранить зло индустриализма!
Сейчас немногие социал-демократы (и, конечно, преимущественно русские) начинают это понимать: они принуждены признать, что «обобществление средств и орудий производства», социализация и национализация вовсе не есть главный и существенный признак «социализма», ибо вовсе не уничтожает сама по себе зла капитализма3. Это признание подтверждает ту несостоятельность экономической концепции Маркса, которую мы здесь старались обнаружить, ибо по Марксу, конечно, «обобществление средств и орудий производства», т. е. социализация и национализация, есть альфа и омега социализма! Но если «социализм» не тождествен с обобществлением орудий производства, то и «капитализм», аналогично, не тождествен с «частной собственностью на орудия производства». Установление этой истины содержит в себе уничтожение столетней марксистской рутины социалистических партий; все они воодушевлялись национализацией и социализацией и не умели иначе мыслить и разговаривать как в категориях «капитализма» и «социализма». Теперь эти категории потеряли всякий определенный смысл и всякое научное значение4. Если кто протестует против «капитализма» (а протестует почти каждый), то прежде всего следует спросить, против какого «капитализма» он протестует и во имя
3 См.: Аронсон. Социализм в наши дни (Новый Журнал. Нью-Йорк, № 17); Николаевский. Теоретическое завещание Гильфердинга (Социалистический] Вестн[ик]. Нью-Йорк, 3 февр. 1947). Автор признает: «Мы были наивными оптимистами... Мы не подозревали, что на базисе организованного хозяйства (т. е. национализации и социализации) будет построен чудовищный аппарат универсального насилия». Все эти признания имеют своей основой исследования Гильфердинга.
4 Ибо авторитарный социализм есть государственный социализм, а государственный социализм есть государственный капитализм.
какого «социализма» он протестует, ибо ведь имеются три значения «капитализма» и соответственно три значения «социализма».
Так обнаруживается непригодность категорий «социализма» и «капитализма» для понимания сложности современного положения. Протест «социализма» против «капитализма» означает совершенно различные и противоположные установки сознания и направления действия. Мы больше не понимаем, что такое «социализм». Каждый из «социалистов» отрицает, что другой есть «социалист», и имеет на это серьезные основания. Трудно ведь утверждать, что Платон, Сен-Симон, Родбертус, Маркс, Ленин — не социалисты, что «национализация и социализация» — не социализм. И, с другой стороны, трудно признать, что «тоталитарное государственное хозяйство, враг № 1», есть как раз то, к чему стремились социалисты.
Мы открываем здесь глубочайшую противоположность между двумя «социализмами», она заключается в авторитарности и антиавторитарности, т. е. в их отношении к власти. Один утверждает, в сущности, идеал безвластной организации, другой отрицает возможность безвластной организации. Да и возможна ли она действительно? Если она возможна, то только в обществе святых и мудрецов5, иначе говоря, в «царствии Божьем», и уж во всяком случае не в царстве индустриализма. Однако недостижимость идеала не уничтожает направления к нему: он может оставаться бесконечной задачей. Свободный социализм может сказать: мы признаем элемент власти и подчинения в организации, но мы требуем смягчения власти, гуманизации власти, ограничения власти элементом свободы и автономии. Без этого власть не может быть оправдана; и нужно помнить, что она есть нечто нуждающееся в оправдании. Но такое направление, такое отношение к власти возможно лишь в правовом демократическом государстве и через него. Поэтому, если антиавторитарный социализм не хочет быть утопическим анархизмом, то он необходимо принимает форму социал-демократии и утверждает, что реализация «социализма» возможна только в либеральной демократии и через демократию. Рассел и Гильфердинг одинаково утверждают: социализм нераздельно связан с демократией6,
5 Безвластная организация есть эсхатологический идеал абсолютной гармонии, абсолютной правды и справедливости. Справедливость есть «Любовь мудрого», по определению Лейбница2*. Поэтому мудрость и любовь должны царить в таком общении, оно будет «царством Божиим».
6 Под «демократией» здесь, конечно, подразумевается настоящая демократия, а не «народная».
и поэтому советский «коммунизм» не есть социализм. Антиавторитарный социализм в этом совершенно последователен: он исходит из свободы и автономии. Но Платон никогда не исходил из свободы, так же как и Сен-Симон и Ленин, — и отрицал демократию. Оба признавали социализм и демократию несовместимыми. Ленин объявил социал-демократов «социал-предателями», ибо своим демократизмом они предают социализм. Свободу Ленин отрицал и философски, и политически. Нельзя себе представить противоречия более глубокого, нежели то, какое существует между этими двумя «социализмами». Термин «социализм» здесь взаимно уничтожается.
Если мы сопоставим теперь эти два «социализма» с двумя им соответствующими «капитализмами», то мы заметим удивительную симметрию в двух парах противоположностей: два «капитализма» тоже противоречат друг другу как раз в вопросе свободы, власти, демократии: частно-правовой капитализм утверждает демократическую свободу; государственный капитализм ее отрицает и утверждает диктатуру и тоталитарное государство.
Мы получаем впечатление, что это противопоставление демократизма и антидемократизма, тоталитаризма и антитоталитаризма, власти и свободы глубже и фундаментальнее, нежели потерявшее всякий точный смысл противопоставление «капитализма» и «социализма». Это оно разделяет сейчас мир на две враждебные половины, причем два социализма точно так же оказываются врагами, стоящими по обе стороны баррикады, как и два капитализма. Получается такое положение: по одну сторону стоят демократический «капитализм» и демократический «социализм»7 — по другую сторону: тоталитарно-государственный капитализм, совпадающий с государственным социализмом.
Подлинное и глубочайшее противопоставление существует между правовым, демократическим, либеральным государством — и тоталитарным, полицейским, диктатурным государством. Противоположение определяется отношением к свободе, утверждением или отрицанием автономии личности и автономии народа. Это противопоставление проходит вертикально через все ступени культуры: через хозяйство, право, государство, мораль, религию, определяет смысл и дух социальной и индивиду-
7 Конкретно: Соединенные Штаты и Англия; «капиталисты» и «социалисты», одинаково готовые защищать правовое государство и демократическую свободу.
альной жизни, проникает до последних метафизических глубин. Только через него можно разобраться в этой грандиозной путанице, созданной слоганами «капитализма» и «социализма».
Что они потеряли всякий смысл и скрывают истинную сущность происходящего, это наконец начинает осознаваться: так, например, английский левый социалист, бывший друг Ленина, Виктор Голланц, пишет:
«Я сейчас более социалист, чем когда-либо раньше... но основная борьба наших дней не между капитализмом и социализмом, а между либеральной или христианской этикой, увенчанием которой должен стать социализм, — и тоталитаризмом во всех его формах»8. Этих форм мы знаем три: фашизм, нацизм и коммунизм; наихудшая из них есть «коммунизм», то есть тот социализм, который построен в СССР. Другой социалист, старый друг Ленина Max Eastman, говорит о нем следующее: «Сталинизм не лучше, а хуже фашизма: он более жесток, более варваристичен, несправедлив и имморален, антидемократичен, не смягчен никакой надеждой, никаким колебанием». «Всего лучше было бы его назвать «суперфашизмом»9.
В силу этого пропагандное противопоставление фашизма и коммунизма, как двух полюсов, еще менее дает возможности разобраться в мировом конфликте, нежели противопоставления «социализма» и «капитализма».
Настоящая, и решающая, противоположность существует между ценностями либеральной христианской этики и тоталитарным коллективизмом, к которому принадлежит авторитарный социализм. Это правильно почувствовал Голланц, почему и назвал свою книгу: «Наши угрожаемые ценности».
К большой чести Артура Кестлера служит то, что он осознал (можно бы сказать: выстрадал) социально философскую истину современного трагизма. Конфликт и альтернативу, перед которой стоит мир, можно выразить так: абсолютная тирания против релятивной свободы. Социально-политическая противоположность «правизны» и «левизны» давно потеряла значение, ибо крайняя левая стоит за реакционный вождизм и тоталитарную диктатуру, — а свободу защищают консерваторы. Борьба «социализма» с «капитализмом» теряет смысл и значение, как потеряла смысл и значение война алой и белой розы,
8 Victor Gollancz. Our Threatened Values (Наши угрожаемые ценности). Лондон, 1946, с. 156.
9 Max Eastman. Stalin's Russia and the Crisis of Socialism. 1940, page 82.
война христиан с мусульманами
или война католиков с протестантами. Кестлер прав в том, что слоганы
«капитализма» и «социализма» не пригодны для понимания современного мирового
конфликта10. То, что происходит сейчас, есть мировая гражданская
война (холодная и горячая), совершенно не похожая на прежние войны,
национальные и религиозные. Ее истинный смысл не так-то легко разгадать.
Марксизм и коммунизм уверяет нас, что происходит мировая война с
«капитализмом». Но спрашивается: с каким «капитализмом»? и во имя какого
«социализма»? Эти слоганы двусмысленны и многосмысленны, за ними скрываются
сложные и противоречивые идеологические и массово-психические комплексы,
которые необходимо анализировать. Выше мы выявили три значения «капитализма»
и аналогично три значения «социализма». Все эти значения надо иметь
перед глазами, чтобы начать понимать смысл происходящего:
«КАПИТАЛИЗМ»
«СОЦИАЛИЗМ»
1. Частно-правовой, либеральный.
1. Социал-демократический, либеральный.
2. Тоталитарный, монопольно-государственный.
2. Тоталитарный, монопольно-государственный.
3. Капитализм в смысле индустриализма.
3. Социализм в смысле протеста против индустриализма.
Сопоставление и
противопоставление этих различных смыслов помогло нам установить противоречивое
положение современного социализма: его протест против «капитализма» имеет
разное и даже противоположное значение. Протест авторитарного социализма вообще
лишен смысла, ибо он ведет к ухудшению, а не к улучшению; протест свободного
демократического социализма может иметь смысл, ибо он ищет улучшения, но еще
неизвестно, в чем это улучшение должно состоять. Если протест против
«капитализма» сохраняет смысл, то он должен приобрести какое-то совершенно
новое, творческое значение.
10 Ценно отметить, что русский теолог и экономист
проф. о. С. Булгаков высказал эту мысль о научной непригодности категорий
капитализма и социализма еще в 1932 г.: «отвлеченные категории капитализма и
социализма, столь удобные для демагогии, совершенно неприменимы, если их исследуем
глубже в свете нашего сознания». «Существует только одна высшая ценность, в
свете которой нужно оценивать экономические формы, — это индивидуальная свобода
в праве и хозяйстве» (Bulgakoff Serge. L'Ortodoxie. Paris.
Alcan, 1932)3*.
Вот то, что установлено
предварительным анализом. Но это лишь начало. Анализ идет дальше и глубже.
Социальная жизнь состоит из удивительных противоречий, из постоянного
присутствия сочетаемых и несочетаемых противоположностей. Бросим взгляд на нашу
таблицу и постараемся исследовать, как и в чем сочетаются и не сочетаются друг
с другом эти шесть социальных категорий. Теория сочетаний требует, чтобы каждая
была сопоставлена с каждой. Мы получим синтез и анализ, сопоставление и
противопоставление, которые удивительным образом осветят нам многие странные
явления современности и рассеют многие заблуждения.
Три категории социализма
противостоят и, по-видимому, противоречат трем категориям капитализма.
Необходимо исследовать эти противоречия, в чем они состоят и разрешимы ли они.
Проблема усложняется тем, что не только категории «капитализма» противоречат
соответствующим категориям «социализма», но и «социализмы» различного значения
противоречат друг другу, — точно так же, как и «капитализмы» различного
значения. Мы получаем настоящую диалектику; между противоположными
утверждениями начинается диалог. Социализм по существу своему противоречит
капитализму, он есть протест против капитализма. Для выяснения различных
и даже противоположных смыслов этого протеста необходимо спросить, кто
протестует, против чего протестует и во имя чего протестует.
1) Протест против кап. 1
Обычный, традиционный протест
«социализма» есть протест против «частной собственности на орудия
производства», протест против частно-правового либерального капитализма (К. 1).
Кто протестует? Протестуют оба социализма: социал-демократический,
либеральный (С. 1) и диктатурный, тоталитарно-властный (С. 2). Эта формальная
общность протеста создает иллюзию солидарности различных видов социализма,
объясняет массовую психологию «товарищества», которая долго вводила в
заблуждение социал-демократов, лейбористов и даже синдикалистов и продолжает
действовать и сейчас в странах, еще не испытавших коммунистической диктатуры. «Против
чего» направлен протест — это у всех перед глазами, скажут: «против
буржуазии», и это как будто весьма понятно; протестуют против общего врага. Но «во
имя чего»? Это долго оставалось в тени и только теперь уясняется:
социал-демократия протестует во имя последовательного расширения всех
свобод, добытых правовым
демократическим строем, во
имя освобождения от монополии, экономической и политической, во имя
антиавторитарной организации; авторитарный социализм, напротив, протестует во
имя экономической и политической власти, требующей прежде всего уничтожения
«буржуазной» демократии со всеми ее свободами (Ленин).
Здесь противоречие становится
явным, и «товарищи» превращаются в злейших врагов. К сожалению, это «во имя
чего» осознается слишком поздно. Массовое сознание привыкло думать просто: «во
имя всего высокого, всего прекрасного».
2) Протест против кап. 2.
Он направлен против
тоталитарно-монопольного государственного капитализма (К. 2). Кто протестует?
Авторитарный «коммунистический» социализм, очевидно, протестовать не может, ибо
он и есть монопольный государственный капитализм (С. 2 совпадает с К. 2), само
противопоставление «капитализма» и «социализма» всецело уничтожается. Зато
против «госкапитализма» со всей силой протестует социал-демократия; он есть для
нее «тоталитарное государственное хозяйство, враг № 1» (Гильфердинг); но не
только она, вместе с ней протестует частно-правовой, либеральный капитализм (К.
1 против К. 2). Во имя чего? Оба во имя своего понимания идеала свободы
индивидуальной и социальной. Но здесь существует различие, быть может, даже
расхождение: социал-демократия требует свободы политической, но также свободы
экономической, свободы от нужды и нищеты. Либеральный капитализм (К. 1) требует
прежде всего сохранения свободы политической, готов содействовать освобождению
от тоталитарной «социализации и национализации». Притом «сохранение» свободы
политической есть консервативный момент, поэтому к протесту против
коммунистического госкапитализма присоединяются и консерваторы. Кестлер прав:
консерваторы защищают свободу, и притом вместе с либералами и
социал-демократами. Получается нечто удивительное и парадоксальное: старый
привычный враг — частный капитализм и давно осмеянный и сданный в архив
«либерализм», и даже всегда непопулярный консерватизм оказываются в союзе с
социал-демократией против другого социализма — социализма Платона,
Сен-Симона, Маркса, Ленина и Сталина. Всякому теперь ясно, что не «капитализм»
и «социализм» разделяют сейчас мир на две половины.
Это странное и непривычное
положение вызывает ряд психологических и логических ошибок и непониманий. Они
объясняются неумением установить соотношение противоположностей. Его можно
выразить формулой: Кап. 1 + Соц. 1 против Кап. 2 + Соц. 2 (см. выше таблицу).
Союз частного капитализма с социал-демократией может смущать обе стороны (как
смущает английских лейбористов американский капитализм). Психологически
неизбежно появляется чувство, не есть ли авторитарный социализм (С. 2) брат и
товарищ демократического социализма (С. 1); оно продолжает действовать в Италии
и даже во Франции. Общая традиционная прививка марксизма, свойственная
социалистическим партиям, тоже действует в этом направлении. Честным и
прямолинейным «социалистам», живущим в правовой обеспеченности либерального
западноевропейского государства, казалось, всего важнее направлять свой протест
против своего домашнего частного капитализма и иметь где-то далекого и мало
понятного, но мощного союзника в лице марксизма-ленинизма. Даже такой
независимый мыслитель, как Бердяев, больше всего на свете боялся оказаться в
союзе с «капиталистами» и консерваторами; живя в атмосфере свободы, он перестал
замечать, что они все же защищают его жизнь и свободу. В силу никогда не
изжитой прививки марксизма, его протест против марксизма-ленинизма оставался
бледным и как бы сконфуженным и никогда не поднимался до морального
негодования, которого можно было ожидать от «философа свободы».
В противоположность всем этим
смешениям и традиционным комплексам, свойственным массовой психологии, русским
социалистам-демократам (С. 1) принадлежит заслуга осознания того, что С. 2,
авторитарный, «коммунистический» социализм, есть тоталитарное государственное
хозяйство в тоталитарном государстве, враг № 1. Их традиционная вражда к
капитализму нисколько не помешала в этом, ибо они осознали, что
«коммунистический» социализм есть тоталитарный «госкапитализм». Иначе говоря,
С. 2 и К. 2 — тождественны и представляют собой единый «капитало-коммунизм».
Его одинаково можно ненавидеть, как в силу либерального отвращения к
социализму (особенно к С. 2), так и в силу социалистического отвращения к
капитализму (особенно к К. 2).
Отсюда, несмотря на все
колебания, сомнения, непонимания и сознательное затемнение пропаганды, формула
Соц. 1 + Кап. 1 против Соц. 2 + Кап. 2 остается незыблемой. Общий враг, «капитало-коммунизм»,
соединяет всех: социал-демократов, либералов и консерваторов. Неправда,
будто отрицание неспособ-
но соединять: напротив,
отрицательные суждения суть самые сильные и очевидные. Необходимость
«освободиться от цепей» сразу соединяет всех, независимо от того, ради чего они
ищут спасения и освобождения11. Процесс истории, процесс творческой
свободы, совершается не иначе как через отрицание и преодоление. Но неправда
также, будто только отрицание соединяет врагов «капитало-коммунизма», их
соединяет неискоренимый рефлекс свободы, утверждение автономии личности
и автономии народа, постулат свободного творчества — самое положительное, что
есть в человеке. Конкретнее: их соединяют положительные ценности тысячелетней
культуры, и прежде всего ценность либерального правового государства, открывающего
возможность свободного творчества с его бесконечным горизонтом.
После преодоления грандиозной
аберрации капитало-коммунизма (Соц. 2 + Кап. 2), после действительного мирового
освобождения от него, неизбежна, конечно, новая дифференциация социализма,
либерализма и консерватизма, — но она может и будет протекать в сфере
обеспеченной правовой свободы. При этих условиях противоречия и разрешения
противоречий примут форму свободной диалектики, разговора, спора и соглашения —
в отличие от иного разрешения конфликтов: при помощи подавления, террора,
тирании и свержения тиранов.
Однако общий протест против
капитало-коммунизма есть нечто новое для каждого из протестующих и требует от
них новых установок и отречения от старых предрассудков: старый консерватизм
так же невозможен, как и старый либерализм и старый социализм. Все они пережили
внутренний кризис в связи с мировым кризисом. Жить, действовать и бороться за
лучшее будущее можно сейчас только неосоциализмом и неолиберализмом. Между
ними возможен и ценен разговор; напротив, никакой разговор с тоталитарным
коммунизмом невозможен ввиду отсутствия общего принципа ценностей, общего
принципа добра и зла.
3) Протест против Кап. 3.
Он означает протест против
самой сущности индустриализма. Но смысл и значение этого протеста
составляет совершенно новую, неисследованную проблему: неизвестно, кто протестует,
против чего и во имя чего протестует. Прежде всего, кажется, что никто
не протестует — все принимают индустриальную ре-
11 «Русскому народу нечего терять, кроме цепей, а
приобрести он может всю Россию и свободное общение со всем миром» — вот пример
мощного отрицания.
волюцию начала XIX века
и современную технику и индустрию как нечто неотъемлемое, само собою
разумеющееся. В этом совпадают «капиталисты» и «социалисты», либералы и
консерваторы. Но далее начинает казаться, что в каком-то смысле все протестуют,
ибо как же не чувствовать негативных сторон индустриализма?
Однако если спросить, против
чего и во имя чего протестуют, мы опять получим совершенно противоречивые
ответы и, в сущности, полное незнание. Нельзя же в самом деле протестовать
против научной техники и индустрии во имя возвращения к примитивному
крестьянскому и ремесленному быту, как это предлагали Толстой и Ганди. Но еще
бессмысленнее протестовать во имя тоталитарной индустриализации.
Мы стоим здесь перед
грандиозной проблемой кризиса индустриальной культуры. Эта проблема едва
еще осознана. И прежде всего важно выяснить, кто может ее осознать. Либеральный
социализм и социальный либерализм и даже новейший консерватизм способны по
крайней мере поставить и понять проблему. Ее совершенно не понимает и не может
понять современный «капитало-коммунизм» просто потому, что для него не
существует протеста против индустриализма, всюду и везде он движется под
флагом тоталитарной индустриализации (в СССР, в Китае, у сателлитов).
Наш анализ установил, что капитализм
в трех возможных значениях вызывает протесты, имеющие совершенно различный
смысл и исходящие от различных субъектов, объединенных различными идеологиями.
Протесты социал-демократов, либералов и даже консерваторов направлены различно
и имеют различный смысл, но все же взаимно понятны и делают возможным разговор,
допускают даже объединение. Совершенно отдельно стоит протест, исходящий от
авторитарного социализма (С. 2): он во всех смыслах иллюзорен. 1) Против К. 1
он протестует во имя К. 2, то есть во имя более мощного, тоталитарного
госкапитализма. Такой протест лишен смысла. 2) Против К. 2 он протестовать не
может, ибо он с ним совпадает (С. 2 = К. 2). 3) Против К. 3 он тоже
протестовать не может, ибо тоже с ним совпадает (С. 2 есть индустриализм).
Таким образом, протест авторитарного
социализма (С. 2) против зла «капитализма» лишен всякого смысла и значения;
собственно этого протеста даже вовсе и не существует. Такой «социализм»
всецело наследует индустриальный капитал и делает его монополию тоталитарной.
Авторитарный социализм, построяемый коммунистической партией, приводит к
тоталитарному государственному хозяйству в тоталитарном государстве (к «врагу №
1»). В его лице социализм свидетельствует против самого себя: если это есть
социализм, то социализм должен быть отброшен, как злая бессмыслица, как
грандиозное заблуждение. Если же социализм хочет сохранить смысл и значение, то
он принужден утверждать, что это не есть социализм. В этом состоит
кризис современного социализма: мы больше не знаем, что такое «социализм».
Существует два социализма, отрицающих и исключающих друг друга:
1) Социализм, отвергающий принципы либеральной
демократии, утверждающий диктатуру и тоталитарное государство.
2) Социализм, утверждающий принципы либеральной
демократии, отрицающий диктатуру и тоталитарное государство.
Первый создает тоталитарное государственное хозяйство; второй
отвергает тоталитарное государственное хозяйство.
Каждый из двух «социализмов»
считает своего антипода лжесоциализмом, предателем социализма. Какой же из них
есть истинный социализм и имеет право так именоваться? Дело решается,
как видно из их определений, отношением к демократической свободе и к плановому
хозяйству; рассмотрим то и другое. Верно ли, что «социализм» нераздельно связан
с демократией, как это утверждают социал-демократы, и что там, где нет
демократической свободы, там нет и «социализма»?
Вопрос этот не решается так
просто, ибо есть серьезное основание утверждать прямо обратное, именно: полную несовместимость
социализма и демократии, социализма и свободы. Замечательно при этом, что
такая несовместимость утверждается как с социалистической, так и с
демократической стороны.
Ее утверждал отец социализма
и коммунизма — Платон; ее уже 100 лет тому назад с большой силой формулировал
либерал и демократ Токвиль: «Демократия расширяет сферу индивидуальной свободы
— социализм ее ограничивает; демократия признает за каждым самобытность —
социализм деградирует каждого до простого номера... демократия ищет равенства в
свободе, а социализм — в принуждении и закрепощении»12.
Наконец, такие радикальные
противники капитализма и социальные революционеры, как Бакунин и Прудон, тоже
утверждали несовместимость социализма и коммунизма с какой-либо свободой.
Социализм «коммунистического манифеста», по их мнению, необходимо приобретал
форму «коммунизма». Бакунин заявлял: «Я ненавижу коммунизм, потому что он отрицание
свободы, а я не мыслю человечество без свободы». Прудон говорит: принцип
коммунизма есть диктатура — диктатура индустрии, диктатура торговли, диктатура
мысли, диктатура социальной жизни и частной жизни, диктатура — везде. Коммунизм
неизбежно приводит к абсолютизму, и тщетно указание на то, что это абсолютизм
переходный, переход этот вечен, la
transition est eternelle.
Коммунизм есть полицейская
организация индустрии (293). В коммунизме невозможна никакая свобода. В нем
будут существовать только государственные газеты (300), иначе говоря, только
«Госиздат»11.
Герцен точно так же сознавал
противоречие социализма и свободы. Он предвидел, что революционный социализм
обойдется без всякой политической и гражданской свободы, и предвидел, что из
этого получится: «Социализм, который хотел бы обойтись без политической
свободы, без равноправия, быстро выродился бы в самодержавный коммунизм»14.
Он предвидел, что социализм примет форму реакционного самодержавия и
против него неизбежно воз-
12 Речь в Конституанте 12 сеyт.
1848 г. Столетие спустя американец, живший 12 лет в России и специально
изучавший коллективизм в Германии, Италии и СССР, скажет следующее:
«Изначальный путь социализма не есть путь к свободе, но путь к диктатуре и
беспощадной гражданской войне; социализм, который осуществляется и сохраняется
демократическими средствами, есть утопия» {W.H. Chamberlin. A
False Utopia. 1937, p. 202-203).
13 Цитировано по изданию: Proudhon.
Oeuvres Сотр. Paris, 1923. Ed.
M. Riviere. Vol. II. Прудон употребляет термины «социализм» и
«коммунизм» как равнозначные (например], 280), для него коммунизм и социализм в
конце концов совпадают: «Коммунизм есть фатальный конец социализма» (284).
14 Герцен. Собр[ание] соч[инений], т. 20, с. 136.
никнет новое восстание
свободы: «Социализм разовьется во всех своих фазах до крайних последствий,
до нелепости. Тогда снова вырвется из титанической груди революционного
меньшинства крик страдания и снова начнется смертная борьба, в которой
социализм займет место нынешнего консерватизма и будет побежден грядущей, нам неизвестной
революцией»15.
Достоевский всегда утверждал,
что социализм противоречит человеческой свободе во всех ее формах, начиная от
инстинктивной свободы произвола до высшей духовной свободы совести и мысли:
когда будут построены «дворцы социализма», непременно восстанет «господин с
ретроградной физиономией» и скажет: «А что, господа, не послать ли нам к черту
все эти хрустальные дворцы социализма «единственно для того, чтобы по своей
глупой воле пожить»4*. Достоевский пророчески предвидел, что
построение социализма примет форму «Великой Инквизиции», форму тоталитарного
властвования, уничтожающего всякую духовную свободу, властвования, исходящего
от «великого и страшного духа». Кризис социализма, как предсказывал
Достоевский, возникнет при самом построении социализма: «Дай всем этим
современным высшим учителям полную возможность разрушить старое общество и
построить новое, то выйдет такой мрак, такой хаос, нечто до того грубое,
слепое, бесчеловечное, что все здание рухнет под проклятиями
человечества прежде, чем будет завершено... Раз отвергнув Христа, ум
человеческий может дойти до удивительных результатов»16. Внутреннее
противоречие социализма выражено словами Шигалева: социализм обещает абсолютное
освобождение и приходит к абсолютному рабству.
Что касается Толстого, то
всякому ясно, что социализм «Коммунистического манифеста», с его социальной
революцией, диктатурой, насильственной экспроприацией и государственным
хозяйством, ему совершенно неприемлем, ибо революция, диктатура, насилие и
государство суть для него величайшее зло. Трудно заставить Толстого тащить
триумфальную колесницу коммунизма. Больше того, всякий другой социализм, всякая
«социал-демократия» и всякие социалистические партии для него также
неприемлемы, ибо он отрицает всякую государствен-
15 Герцен. Собр[ание] соч[инений], т. 5, с. 121.
16 Дневник Писателя. 1873 г. Эти «удивительные
результаты» изображены в «Легенде о Великом Инквизиторе». Последний
отказывается от человеческой свободы и потому отказывается от Христа, ибо «где
Дух Господень — там свобода». Он прямо признает: «Мы не с Тобою, а с Ним».
ную власть и всякую политику.
«Социализм» есть проблема организации права и государства, но христианский
анархизм Толстого, с его идеей непротивления, отрицает право и государство17.
Следует ли еще напоминать,
что Ленин отрицал совместимость социализма и демократии, и не без основания,
ибо демократия может во всякое время отменить социализм; а потому социализм
должен прежде всего отменить демократию, разогнать учредительное собрание,
разбить машину либерального правового государства там, где она уже действует, и
признать «социал-демократов» социал-предателями. Ленин, конечно, прав в том
смысле, что при настоящей демократии весь русский народ проголосовал бы [за]
«свободу торговли» и стал бы развивать частно-правовой капитализм, который
действительно мог бы догнать Америку. Никакой «социализм» в духе
Коммунистического манифеста в России, конечно, не был бы построен.
Что может ответить на эту
критику социализма социал-демократизм? Прежде всего он признает, что все
сказанное верно: такой «социализм», конечно, несовместим со свободой и
демократией18. Социал-демократия его критикует и отвергает не менее
либералов и консерваторов. Но она утверждает, что это лжесоциализм. Существует другой
социализм, который осуществляется демократией и через демократию.
Английский лейборизм есть именно такой социализм. Да и вся «социал-демократия» в
правовом государстве была и остается таким социализмом. Еще Энгельс под
конец жизни говорил, что социалисты могут отлично существовать и процветать в
либеральном правовом государстве и именно здесь работать для осуществления
своего социализма19. Однако существование социалистических партий в
демократии и через демократию, равно как и их «социалистическая» активность
здесь, нисколько не доказывают совместимости социализма и демократии, социализма
и свободы. Возможно уничтожение демократии демократическим путем, как это
сделал Наполеон III или Гитлер. Демократической свободой можно
пользоваться для уничтожения свободы и демократии.
17 Наконец, Толстой отрицает индустриализацию и
видит спасение в «опрощении» и d возвращении к
крестьянскому быту.
18 Это доказано и в теории, и в предвидении, и на
опыте.
19 «Ирония истории состоит в том, что мы,
«революционеры» и «мятежники», гораздо лучше процветаем при законных средствах,
чем при незаконных и при восстании. Законность нас вовсе не убивает, напротив,
в ней мы выглядим весело, как сама вечная жизнь» (Энгельс. Цитата приведена В.
Черновым. Сборник «За Свободу», июль., 1947 г.).
Именно так поступает
коммунистическая партия во Франции и Италии. Ее принципиальная несовместимость
с демократией очевидна20. Но тот же принципиальный вопрос может быть
поставлен «социал-демократии» и лейборизму: не есть ли их постепенное и
гуманное осуществление социализма демократическими средствами не что иное, как
постепенная и гуманная ликвидация демократической свободы, постепенное
вытеснение либерализма социализмом? Именно это утверждает Hayek в
своей книге «Road to Serfdom» (обращенной прежде всего к Англии): Социализм и
коллективизм всех видов неизбежно становится «путем к рабству». Сталин сказал
лейбористам, его посетившим: «Мы осуществляем один и тот же путь к социализму,
только у нас он более суровый, зато и более короткий; а у вас более мягкий, но
и более длинный». Леон Блюм утверждал: «У социалистов общие цели с
коммунистами, но различные пути к ним». Малоприятное истолкование
демократического «социализма»!
Правда, в столкновении
свободного социализма с тоталитарно-властным («социал-демократии» с «нацизмом»
и коммунизмом) все симпатии культурного и свободного человека будут, конечно,
на стороне свободной социал-демократии, но это лишь в том случае и постольку,
поскольку она сохраняет абсолютную верность идеалу свободы и пойдет к нему
правовым демократическим путем. Нормативный примат должен принадлежать
демократии, а не социализму (что, собственно, уже выражено в термине
«социал-демократии»). При этих условиях социал-демократия может делать и делает
много ценного в смысле освобождения от нужды и социальной зависимости, в смысле
восстановления и возвышения достоинства человека; но социализм ли все это? А
главное, она не может сделать ничего окончательно вредного, непоправимого и
несправедливого, ибо все ее неудачные и чрезмерные «социализации и
национализации» могут быть во всякое время отменены демократией. Но как раз из
того, что демократия всегда может отменить свой «социализм», вовсе не следует,
что социализм нераздельно связан с демократией или демократия с социализмом;
следует как раз обратное: демократия может существовать и без социализма и
социализм может существовать без демократии. Они могут вступить в конфликт? и социализм
может противоречить демократии. Бесполезно это отрицать: такой конфликт мир
как раз сейчас и
20 Изумительно, что фашистская партия (и «нацизм»)
исключается из либеральной демократии, а коммунистическая в нее включается.
Один из абсурдов массовой психологии.
изживает — конфликт
принудительно организованного коллективизма с либеральной демократией.
Бесполезно утешать себя тем, что «это не социализм»; неудачная операция есть
все же операция.
Мы хорошо знаем, что такое
авторитарный социализм, он имеет за собою тысячелетнюю традицию
социалистических учений и был реализован на практике в трех формах на наших
глазах; мы знаем, что он несовместим со свободой и демократией. Но мы
совершенно не знаем, каким будет тот «социализм», который даст нам честное
слово соблюдать свободу и демократию (и не знаем, сможет ли он сдержать это
слово): будет ли он синдикализмом, анархизмом, кооперативным движением,
развитием свободных рабочих союзов или просто социальным реформизмом в
либеральной демократии? Наконец, захочет ли он остаться «марксизмом» и
сохранить связь с Коммунистическим манифестом или от него отречется?
В этом состоит современный
кризис социализма: мы не знаем, что такое «социализм»; мы знаем, что такое
«ложный социализм», но мы не знаем, что такое «истинный социализм». Необходимо
идти дальше и искать решения проблемы. До сих пор мы рассматривали политическую
сторону проблемы, отношение социализма к свободе и демократии. Но еще
важнее, быть может, окажется экономическая сторона, отношение социализма
к плановому хозяйству, к «обобществлению орудий производства».
Установлено, что авторитарный
социализм, проводя полное «обобществление орудий производства», т. е.
последовательную социализацию и национализацию, создает тоталитарное
государственное хозяйство; напротив, демократический социализм отвергает
тоталитарное государственное хозяйство как врага № 1. Но такое хозяйство есть
не что иное, как последовательно проведенная полная социализация и
национализация. Отказываясь от него, приходится отказаться от социализации и
национализации. Вот где вскрывается подлинный кризис социализма: «истинный
социализм» принужден отказаться от «социализации». Осознание этого кризиса во
всей громадности его значения составляет заслугу русских социалистов. Все их
дискуссии посвящены этому кризису и исканию выхода. Проблема, поставленная
Гильфердингом, продолжает разрабатываться. Мы уже упоминали об интересных
статьях Аронсона и Николаевского. (См. выше.) Остановимся на них несколько
подробнее. Оба автора представители свободного, демократического,
идеалистического социализма. Аронсон с большой смелостью мысли прямо исходит из
того, что «в наши дни» мы, в сущности, не знаем, что такое «социализм»21:
этот термин сейчас означает бесконечно многое и бесконечно различное,
существуют сотни определений социализма. Сущностью социализма до сих пор
считалось обобществление орудий производства, т. е. социализация и
национализация, но от социализации и национализации придется отказаться, если
она приводит к «чудовищному аппарату универсального насилия» (эту мысль
высказывает и Николаевский). Такое высказывание означает, что
«социал-демократии» придется отказаться от марксизма, ибо, по Марксу, конечно,
полная социализация средств и орудий производства есть альфа и омега социализма
и русские большевики в этом смысле имеют право считать себя единственными
последовательными социалистами-марксистами.
Мы уже видели, как
Николаевский выражает ошибку основного общепризнанного, традиционного
социализма: «Мы были наивными оптимистами» и не подозревали, что организованное
(т. е. социалистическое) хозяйство примет форму чудовищного универсального
насилия (см. выше). Менее наивные и более значительные умы это, однако, отлично
предвидели (см. выше). Ошибка, действительно, немалая, она дорого стоила
человечеству и, главное, еще продолжает действовать. Теоретически она означает
вот что: «обобществление орудий производства», «экспроприация экспроприаторов»,
«диктатура пролетариата» и уничтожение капиталистов вовсе не уничтожает зла
капитализма, не уничтожает эксплуатации, не освобождает пролетариата и
человечества. И вместе с тем это ошибка не каких-то отдельных наивных
оптимистов, а ошибка основной социалистической догмы, ибо та страшная тирания,
которая получилась, есть, по справедливому признанию Николаевского, все же
несомненный результат «построения общества в соответствии с принципами
социализма — в том виде, как он стал идеалом рабочего движения и закреплен
в программах всех социалистических партий XIX-XX столетий»22.
Та-
21 Аронсон. Социализм в наши дни (Новый Журнал.
Нью-Йорк, № 17).
22 Социалистический] Вест[ник]. № 1-2, 3 февр.
1947 г., с. 19. Николаевский думает, однако, что вовсе не доказано, будто
«организованное хозяйство» необходимо требует такого построения общества в
соответствии с таким социализмом. Мы, напротив, думаем, что
властно-организованное центральное плановое хозяйство необходимо принимает
форму «тоталитарного государственного хозяйства» (врага № 1), и это вполне
доказано и теоретическим предвидением, и опытом трех форм коллективизма. Другая
форма хозяйства есть свободно-организованное хозяйство свободного обмена и
свободной конкуренции, но оно отрицается социализмом. А неорганизованного
хозяйства вообще не существует.
ким образом, те «принципы
социализма», которыми руководились все социалистические партии нашего времени,
оказались абсолютно ложными. И притом они продолжают действовать и угрожать
миру. Трудно сильнее выразить кризис «социализма».
В этом отношении чрезвычайно
ценной является та цитата из Каутского, которую приводит Аронсон в своей
статье: «Строго говоря, не социализм составляет нашу конечную цель, а
устранение всякого рода эксплуатации и угнетения, будут ли они направлены
против одного или другого класса, партии, пола или расы... Если бы нам
доказали, что освобождение пролетариата и человечества целесообразнее всего
может быть достигнуто на основе частной собственности на средства производства,
как это допускал Прудон, то мы должны были бы выбросить социализм за борт,
нисколько не отказываясь от нашей конечной цели. Мы обязаны были бы это
сделать как раз в интересах этой конечной цели»...23
С такой конечной целью всеобщего
освобождения от всяческого угнетения согласятся абсолютно все: социалисты,
анархисты, либералы и консерваторы; христиане и еврейские пророки; позитивисты
и идеалисты. Ведь она выражена в словах «свобода, равенство и братство», или
просто: «все высокое, все прекрасное»; но ведь вопрос именно в средствах: является
ли социализация и национализация средством всеобщего освобождения?
И вот, когда вопрос так
поставлен, становится очевидным, что частная собственность остается гораздо
более целесообразной в смысле освобождения, нежели тоталитарная социализация и
национализация. На основах частной собственности на средства производства в
либеральной правовой демократии (например, в Америке) существует бесконечно
большая свобода и бесконечно меньшая эксплуатация, нежели в стране
«построенного социализма». Как раз Прудон со своим отвращением к социализму и
коммунизму оказался прав, а не «Коммунистический манифест».
Слова Каутского ценны своей
честностью и идеализмом; кроме того, они предвидят грядущий кризис социализма,
но самое важное в них — это признание того, что социализм не есть цель, а
есть совокупность средств; только свободная личность есть самоцель.
Поэтому «освобождение пролетариата и человечества» можно поставить перед
собой как конечную цель, как идеал («к свободе призваны вы, братья»), но это
еще вовсе не социа-
23 Нов[ый] Жури [ал]. Нью-Йорк, № 17, с. 172.
лизм; социализм есть
утверждение тоталитарной социализации и национализации средств производства,
как единственно верной системы средств для достижения высокой цели
всеобщего освобождения. И вот оказывается, что эта система средств не дает
никакого «освобождения», наоборот, является средством полного закрепощения,
прежде всего пролетариата, а затем и вообще человечества. Отсюда неумолимо
честный вывод Каутского: «если это так, мы обязаны выбросить социализм за борт
в интересах конечной цели освобождения». Именно это и утверждали Прудон,
Бакунин, Герцен, Достоевский. Вслед за ними и всякий истинный
«социалист-демократ», исходящий из идеи свободы личности и свободы народа,
обязан отказаться от тоталитарной социализации и национализации, приводящей к
государственному социализму, к тоталитарному подчинению, к потере личной
свободы.
И нечего утешать себя тем,
что «это не социализм», что тотальная социализация и уничтожение частной
собственности на средства производства не есть «существенный признак
социализма». Каутский думает как раз обратное: это и есть сущность социализма.
Сущность социализма с неумолимой ясностью выражена в следующих словах
Коммунистического манифеста: «Весь капитал и все орудия производства централизуются
в руках пролетарского государства»24. Такой социализм, под
преимущественным влиянием марксизма, утверждался, в сущности, всеми
социалистическими партиями нашей индустриальной эпохи и всеми пролетарскими
массами.
Это и есть социализм. Отказаться
от тотальной социализации и национализации — значит отказаться от
социализма. «Выбросить за борт», — по слову Каутского, — придется именно
«социализм», а не что другое; и это ради конечной цели всеобщего
освобождения. Отказываясь от социализма, говорит он, мы нисколько не
отказываемся от этой конечной цели. Значит, конечная цель не есть социализм, и
социализм не есть конечная цель. Больше того, социализм противоречит конечной
цели: «социализм» исключает «освобождение», и «освобождение» исключает социализм.
Вот почему абсолютно неверно,
как мы уже неоднократно и подробно выясняли, определять социализм через
конечную
24 Достаточно продумать это определение, чтобы
сделать прямой и необходимый вывод тоталитарной национализации, монопольного
государственного капитализма, или тоталитарного государственного хозяйства в
тоталитарном государстве.
цель. Всеобщее освобождение и
устранение всяческой эксплуатации как идеал одинаково может быть признано всеми
(едва ли кто захочет принципиально отстаивать угнетение и порабощение). Более
того, радикальные либералы могут отрицать социализм во имя того же самого
идеала. Определение социализма через конечную цель приводит к сотням
противоречивых, пустых и сентиментальных формул, вроде, например, формулы Е.
Юрьевского: «Не изменение титула собственности, а улучшение жизни десятков
миллионов и есть социализм». Еще лучше определение Хераскова: «Социализм есть
общество благородных»5*. Мы видим, как понятие «социализм»
расплывается в «улучшение жизни», в общее благо, во «все высокое, все
прекрасное», в маниловщину, мечтающую построить «Храм Дружбы»... Нельзя
определять социализм через его прекрасную цель и добрые намерения; нельзя
определять медицину, как пожелание «доброго здоровья». Весь вопрос идет о
средствах, а не о целях.
Кризис современного
социализма есть кризис средств, а не кризис целей: высокие цели остаются
незыблемыми, о них никто и не спорит. «Научный социализм» Маркса указывал
определенные научные средства для достижения этих целей, и средства оказались
негодными, от «научного социализма» приходится отказаться. Остается ли какой
другой социализм — мы не знаем. Но мы знаем, что он не имеет права именоваться
социализмом в силу одной только ссылки на высокие цели освобождения; он
должен указать новые средства для их реализации. И тогда только будет
ясно, окажутся ли эти средства «социализмом». Конечная цель всеобщего
освобождения не предрешает этого вопроса: она ставится для всех и не
составляет ничьей монополии, менее всего монополии социализма.
Несмотря на все это, склонность
определять социализм через конечную цель и называть эту конечную цель
«социализмом» продолжает существовать. Даже такой тонкий и честный мыслитель,
как Гильфердинг, к этому склоняется. Он ставит вопрос: почему большевизм не
есть «социализм»? (несмотря на его марксизм, на его уничтожение частного
капитализма и национализацию орудий производства); и отвечает: а потому, что
социализм должен быть уничтожением эксплуатации. Иначе говоря, существенным
признаком социализма является не уничтожение частного капитала и не
социализация средств производства (как это утверждали, в сущности, почти все
социалистические системы и все опыты их осуществления), а общехристианская и
общечеловеческая конечная цель, которую Кант
формулировал, как обращение с
личностью, как самоцелью6*. Но что если устранение эксплуатации и
обещание всеобщего освобождения вообще недостижимо социалистическими
средствами, т. е. изменением форм собственности, изменением
хозяйственно-политической структуры общества?
Мы имеем перед собою такой грандиозный
опыт тоталитарной социализации и национализации, имеющий за собой славу первого
опыта построения социализма в мире. Он приводит к полной потере свободы и к
наибольшей эксплуатации. К этому новому социально-историческому факту возможны
три отношения:
1. Можно сказать: это и есть социализм, обнаружилось
полное банкротство социализма, ибо он приводит к эксплуатации.
2. Можно сказать: это не такой социализм, обнаружилось
банкротство авторитарного социализма, ибо он приводит к эксплуатации.
3. Можно сказать: это вовсе не социализм, ибо он
приводит к эксплуатации.
Враги социализма утверждают
первое, друзья социализма утверждают третье. Здесь наглядно видно, что
отношение к эксплуатации вовсе не решает вопроса о социализме: на основании той
же «эксплуатации» утверждается, что «это есть социализм» и «это не есть
социализм». Все три согласны в своем отношении к эксплуатации и не согласны во
всем остальном.
Верные друзья социализма,
утверждающие, что «это вовсе не социализм», заслуживают полного сочувствия в
смысле их морального негодования. Но научно они не правы: авторитарный
социализм всегда был самой основной и самой влиятельной формой социализма.
Кроме того, для них существует серьезное затруднение: утверждая, что «это вовсе
не социализм», они должны все-таки сказать, что же это такое; что такое
этот монстр тоталитарного государственного хозяйства (враг № 1)? Не есть ли он
не что иное, как тоталитарная социализация и национализация?
Враги социализма,
утверждающие первое: «это и есть социализм», — правы, и в этом утверждении, и в
связанном с ним осуждении. Но они не правы в том, что только это есть
социализм, и никакого другого не существует. Это не может быть доказано. Таким
образом, остается только второе утверждение, которое можно признать научно
верным: авторитарный социализм приводит к эксплуатации, значит, это не такой
социализм, какой утверждается социальной демократией. Верным
остается фундаментальное
противопоставление авторитарного и антиавторитарного социализма, каковое
современная социал-демократия (в широком смысле этого слова) должна максимально
углубить и осознать для сохранения своей чести, своего достоинства, своей
миссии, даже своего права на существование: противопоставление властного и
свободного социализма, социальной тирании и социальной свободы, уходит в
глубину психологическую, моральную, даже религиозную. Оно приводит к
противопоставлению властной субординации и свободной координации, как
социальных принципов, как двух противоположных направлений социального
движения, как двух теорий права и государства, как двух миросозерцании.
Невозможно отрицать
существование двух социализмов, или, точнее, двух форм социального движения, ни
теоретически, ни исторически. Важно только осознать их принципиальную
несовместимость, которая далеко не всем понятна. Важно осознать, что
авторитарный социализм есть враг № 1 и всякая коллаборация с ним позорит и
дискредитирует социал-демократию. Последняя должна ясно определить свой
собственный путь, новый путь перед лицом современного кризиса. Быть
может, ей придется отказаться от всей «социалистической» традиции: от
марксизма, материализма, коммунизма, от национализации и социализации. Нельзя
оставаться «социал-демократией» XIX
в., надо заново определить, что такое
«социализм». Кризис социализма выражается в незнании, что такое социализм; и
эта неопределенность вела к коллаборации с коммунизмом.
Нам могут, однако, возразить,
что все эти попытки определений вообще совершенно не нужны. Не есть ли
это простой спор о словах, пустая схоластика? Современная наука и философия
знает, что основные элементы и категории бытия, как, например, жизнь, сознание,
дух, энергия, время, пространство — в сущности, неопределимы. Однако определение
социализма имеет совсем другой смысл: это не есть познавательное
определение данного бытия, это есть этическое определение заданного действия;
это есть выбор, решение, и оно требует ясности и определенности. Нужно
знать, что делаешь. Не знать и не понимать, что творишь, есть всегда опасность
и иногда преступление. Поэтому спор о сущности социализма есть спор о том, что
и как должно и не должно делать в целях всеобщего освобождения. Если социальная
демократия отвергает тотальную
социализацию и
национализацию, как приводящую к «тоталитарному государственному хозяйству» в
тоталитарном государстве, то для нее возникает вопрос: что вообще остается от
«социализма»? Сохраняется ли в каком-либо смысле принцип социализации и
национализации средств производства? Это и есть основной вопрос неосоциализма.
Кризис традиционного
социализма приводит к исканию новых путей осуществления социальной
справедливости. Современных «социалистов», переживших и осознавших этот кризис
и ищущих новых средств для осуществления прежних целей, можно назвать неосоциалистами.
Аналогично кризис свободы в мире приводит к исканию новых средств ее
спасения и развития, к сознанию недостаточности старого классического
либерализма с его «laisser
faire», к возникновению неолиберализма,
утверждающего и ищущего не только свободу от насилия, но и свободу от
нужды. Они оба, как мы видели, исходят из идеала свободы личности и свободы
народа и потому сохраняют верность либеральной правовой демократии. Те и другие
протестуют против «госкапитализма» (капитало-коммунизма), но не для того, чтобы
просто вернуться к частному капитализму, а для того, чтобы найти новые пути и
средства борьбы с имманентным злом индустриализма, развитие которого
приводит к предельному злу капитало-коммунизма. Наконец, — и это самое важное —
только неосоциалисты и неолибералы способны понять, что они протестуют против
капитала в третьем смысле (см. таблицу выше), т. е. против того, в чем
соприкасаются противоположности капитализма и коммунизма, против самого индустриализма.
Понять это — значит уже стать на новую точку зрения, перейти к
«неосоциализму» и «неолиберализму», ибо старый социализм и старый либерализм
этого совершенно не понимали, они оба были в восторге от индустриальной
революции и индустриализации; всецело ее принимали и считали, что она
обеспечивает непрерывный прогресс человечества.
В силу этого возможен и
необходим диалог неосоциализма с неолиберализмом. Кризис традиционного
социализма делает невозможной старую марксистскую социал-демократию и вы-
зывает к жизни новый либерализм.
И первый вопрос, который демократический либерализм может поставить
демократическому социализму, сводится к следующему: вы сами видели результат, к
которому приводит радикальная социализация и национализация, — и ужаснулись; в
каком смысле вы еще желаете именоваться «социалистами»? Не чувствуете ли вы
подлинную апорию (т. е. «безвыходность») социализма?
Однако для демократического
социализма еще есть выход: быть может, тоталитарная национализация действительно
неизбежно приводит к такому ужасному результату — тогда как частная
национализация может оказаться полезной? Но что разуметь под «частной
социализацией и национализацией»? Прежде всего можно ответить, что социализация
должна охватывать отнюдь не всю сферу человеческой деятельности, не всю сферу
жизни, а только экономическую ее часть. Только продукция основных
экономических благ, необходимых для поддержания жизни, должна быть
социализирована и планирована, — вся остальная сфера жизни и творчества должна
оставаться индивидуально-свободной, не подчиненной никакому
принудительному плану.
Можно привести много примеров
такого упрощенного решения: H.G.
Wells, сторонник тоталитарного
центрального планирования, является вместе с тем горячим защитником «прав
человека». В Америке Stuart
Chase уверяет нас, что в коллективизме
«политическая демократия может оставаться, если она ограничивается
неэкономическими вещами». Этим же путем Бердяев мечтал примирить свой
«Маркс-комплекс» с философией абсолютной свободы: на фундаменте
принудительно-социализированного хозяйства должна покоиться свобода духовного
творчества. Такого типа профетический утопизм, по-видимому, представляет себе
коммунистическое хозяйство, как своего рода общежитие, или пансион,
обеспечивающий все необходимое для жизни и предоставляющий ученым, художникам и
философам полную свободу творчества.
Несчастие человечества
состоит в том, что социальный вопрос решается людьми, совершенно игнорирующими
существование юридической и экономической науки и техники. Но без этого
невозможно понять сложнейшую структуру индустриального общества и технику его
преобразования и перестройки.
Социалистическое хозяйство,
т. е. принудительно-планированное хозяйство, имеет свою имманентную диалектику
развития, иначе говоря, свои необходимые условия возможности.
Прежде всего сразу ясно, что
«чем больше государство планирует — тем меньше может строить планы частное
лицо»1/1*.
План производства
определяется основными целями всего производства, он решает, что и для
чего производить, он исходит из своей собственной системы ценностей и имеет
свою мораль. Конечные цели войны или мира, удовольствия и комфорта в этой жизни
или аскетизма ради блаженства в иной жизни определяют все хозяйство и
все производство, даже всю судьбу науки, ибо она получает обязательные
индустриально-технические или военные задания. Поэтому, кто вырабатывает
универсальный хозяйственный план, тот решает и вопрос о последних целях и
идеалах нации и государства2.
Но не только общее
направление и дух коллективной деятельности определяется «Госпланом» («burro о
canoni?»2*, тяжелая промышленность или предметы широкого
потребления?), — он определяет также до последних деталей: что, сколько и когда
каждый будет получать — и кто, сколько, где и как должен будет работать. Кто
управляет всей хозяйственной деятельностью, тот располагает и управляет
средствами для удовлетворения различных желаний, и поэтому должен решать, какие
из них должны быть удовлетворены и какие — нет. Потребитель теряет всякую
свободу получить то, что он хочет («лопай, что дают»). Производитель, пожалуй,
еще более зависим: вся его работа от утра до вечера распланирована и включена в
индустриальный аппарат. А если работа составляет значительную и существенную
часть жизни, то, в сущности, вся наша жизнь определяется экономическим
аппаратом.
Говорят, что цель социализма
и планового хозяйства — уничтожить обращение с человеком, как со средством, и только
средством, но в едином всеобъемлющем плане он всегда рассматривается как
«только средство», никакие индивидуальные влечения или отталкивания не смеют
нарушить этого плана.
Плановое хозяйство есть
единый монополист, располагающий исключительными возможностями
эксплуатации в смысле максимального профита и неограниченной властью решать,
что
1 Прекрасный афоризм Hayek'a. Его
мысли должны быть здесь приняты во внимание и проанализированы: они вводят нас
в диалог неолиберализма и социал-демократии. F.A. Hayek. Road
to serfdom. Нем[ецкий] перевод: Der Weg zur
Knechtschaft. Издано проф. Ropkc, Zurich. 1943,
с. 106.
2 Все цели соподчинены в восходящем порядке.
Сократ в своем исследовании целей человеческой активности начинает с ремесла
седельника и восходит к целям всей эллинской культуры, которым все это
подчинено.
мы должны получать и на каких
условиях. Власть, управляющая производством и ценами, — почти безгранична. Цель
хозяйства — добывать средства существования; но сколько и для чего? Это
определяет всю жизнь и все существование3. Здесь видна вся
невозможность частичной социализации и национализации, вся наивность
тех, кто предлагает ограничить ее одним экономическим сектором, оставив
индивидуальную свободу во всех других областях жизни. Все это рассуждение о
приемлемости принудительно-планового хозяйства и о необходимости полной свободы
в других сферах творчества построено на неправильной мысли, что наши хозяйственные
интересы совершенно отделены от других высших жизненных ценностей. Это и
социологически и психологически совершенно неправильно: вся система целей или
система ценностей культуры связана и взаимно обусловлена. Не существует
экономических целей, которые были бы вполне отделены от всех других высших
целей. Для марксизма это сразу ясно: хозяйственный фундамент и его построение
определяет с необходимостью всю «надстройку», т. е. право, мораль, искусство,
науку, религию, определяет даже «сознание» человека. Для не-марксиста верным
остается то, что всякое строение, начиная с фундамента, определяется планом,
целью, ради которой оно строится. Строитель должен знать, чего он хочет: строит
ли он дворец, частный дом, фабрику или тюрьму. Хозяйственная команда не есть
команда на одном секторе социальной жизни, она должна иметь в виду все
деятельности человека, ибо все они так или иначе могут существовать, лишь
будучи обеспечены экономически. Поэтому социалистическое плановое хозяйство
будет непременно решать, какие человеческие активности должны и какие не должны
существовать.
Управление тоталитарным
индустриализированным хозяйством требует психического и духовного воздействия.
Чтобы вся продукция, все активные силы страны, были подчинены единому
плану, необходимо, чтобы все признавали все цели и идеалы этого плана и были
ими воодушевлены, чтобы все были согласны относительно общей единой системы
ценностей и, следовательно, разделяли общее миросозерцание. Власть должна
необходимо распространяться и на это — вот почему отрицание свободы в сфере
материальных процессов отрицает и нашу духовную
3 Hayek, развивающий
подобные соображения в гл. 7 (Плановое хозяйство и тоталитаризм), делает
эпиграфом следующие слова: «Команда над производством благ есть команда над
человеческой жизнью вообще» (со ссылкой: Hilaire Belloc. The
servile State. 3 ed., p. II)3*.
свободу. В СССР напряженная
индустриализация с ее пятилетними планами требует непрерывного
коммунистического воодушевления («социалистического соревнования»). Отсюда
необходимость духовной дрессировки, непрерывного идеологического внушения.
В своей книге «Road to Serfdom» Hayek показывает внутреннюю диалектическую необходимость,
приводящую плановое хозяйство на «путь к рабству». Построение социализма в СССР
дает неопровержимое опытное подтверждение этих соображений. Но кроме опыта и
наблюдения научный анализ требует еще усмотрения необходимой логической связи
реальных возможностей, открывающихся перед авторитарным социализмом. Тот,
кто уяснил себе эту логику возможного и невозможного, не будет упрекать
большевиков в том, что они недостаточно поняли Маркса, или в том, что напрасно
не предоставили полной свободы ученым, писателям, поэтам и композиторам (как
этого наивно требовал Бердяев). Совершенно так же поступает с поэтами и музыкантами,
вообще со свободой и демократией, коммунизм Платона, прообраз, неизменно
присутствующий во всяком коммунистическом планировании. Сущность авторитарного
социализма остается той же самой от Платона до Сен-Симона и Маркса. Кто скажет:
«диктатура пролетариата» и «национализация орудий производства» — тот принужден
будет сказать: «плановое хозяйство в тоталитарном государстве», или
«тоталитарное государственное хозяйство» (по точному выражению Гильфердинга).
Но если «тоталитарное
государственное хозяйство» есть враг № 1, то, может быть, частичное
государственное хозяйство представляет ценность. Правда, частичная
национализация и социализация оказалась иллюзорной, если понимать под нею
социализацию одного только экономического сектора, отделенного от других
индивидуально-свободных сфер жизни; но под частичной национализацией и
социализацией можно понимать еще и нечто другое, а именно национализацию и
социализацию одной какой-либо части экономического сектора. Такая
социализация существовала, в сущности, до всякого социализма и независимо от
него. Она означает ни более ни менее как следующее: государству или
«коллективу» принадлежат известные отрасли хозяйства с соответственными
«орудиями производства» или природными силами. Примеры у всех перед глазами: железные
дороги, электрическая энергия, водопровод, угольные копи, автострады и парки,
наконец, музеи, библиотеки, школы, университеты, театры, радиостанции... Такая
частичная национализация и коллективизация одинаково признается консерваторами,
либералами и социалистами. Но никакого подлинного «социализма» в ней еще нет. «Государственно-частное
хозяйство» еще не есть социализм. Почему? Потому, что в нем отсутствует
принцип монополии и принцип тоталитарности. Отношение к монополии при этом
может быть различное: возможны государственные театры, школы, университеты,
радио, даже железные дороги, наряду с частными и в свободной конкуренции с
ними, — и возможна монополия государства во всех этих областях. Можно спорить о
том, целесообразна ли монополия государства на школы и университеты, на
железные дороги и даже на угольные копи, или и здесь имеет смысл сохранить
частную инициативу рядом с государственной; но никакой либерализм не будет
теперь требовать радикального проведения принципа частной инициативы во всех
областях. Неолиберализм принципиально отказывается от полного «laisser faire» и может вместе с социалистами признавать монопольную
национализацию там, где свободная конкуренция частной инициативы невозможна или
нецелесообразна. Так, он может признать национализацию школы, железных дорог,
электрической энергии, даже угольных копей. Можно утверждать и доказывать, что
существуют области производства, где частная инициатива опасна, недопустима и
невозможна, так, например, в будущем в сфере атомной энергии.
Однако есть граница, до
которой неолиберализм может идти вместе с социализмом: он может признавать
монопольную национализацию тех или других отраслей хозяйства, но он не может
признавать тоталитарной монополии. Он может признать государственно-частное хозяйство,
но он не может принять тоталитарного государственного хозяйства. Все же
неолиберализм идет вместе с демократическим социализмом, может и должен с ним
вести разговор и имеет, как мы видели, общий язык, ибо оба признают идеал
свободы и демократии. И вот он задает социалистам (в частности, лейбористам)
такой вопрос: а вы допускаете тоталитарное государственное хозяйство или тоже
останавливаетесь в своей частичной социализации на государственно-частном хозяйстве?
Вопрос довольно коварный, но
честные социал-демократы, особенно понимающие русский опыт, должны ответить
вместе с Гильфердингом: тоталитарное государственное хозяйство есть враг № 1,
мы его, конечно, отвергаем, и оно не есть социализм, ибо уничтожает свободу и
демократию.
Но тогда получается довольно
неожиданный результат: между неолибералами и социал-демократами как будто нет
никакой разницы, те и другие отрицают тоталитарное государственное хозяйство,
те и другие признают частичную национализацию и утверждают государственно-частное
хозяйство. В сфере политической между ними полное совпадение: те и другие
считают либеральную правовую демократию абсолютным условием прогресса. В сфере
экономической вполне возможно договориться, что именно и когда должно быть
национализовано. Это конкретный вопрос, обсуждаемый и решаемый в парламентах.
В силу этой общности
либеральные демократы и социал-демократы стоят вместе по одну сторону баррикады
в мировой гражданской войне, никакая вражда «капитализма» и «социализма» их не
разъединяет, как это полагалось думать по традиции марксизма.
И все же их единство имеет
свои границы. Социализм лейбористов, например, может переходить от одной
национализации к другой, от угольных копей к стальной промышленности, к
социализации медицины и далее, и тогда неизбежно встанет вопрос, не имеет ли в
виду такой социализм постепенно социализировать и национализировать всю
индустрию и все вообще. Иначе говоря, социал-демократы могут вместе с
неолибералами признавать и защищать государственно-частное хозяйство, но
вместе с тем смотреть на него как на постепенный переход к монопольному
государственному хозяйству4. Такой переход был бы действительно
«путем к рабству», и его никакой либерализм принять не может.
Необходимо точнее определить границу,
отделяющую социальную демократию от демократического социализма.
Противопоставление государственно-частного хозяйства и государ-
4 Как смотрят английские социалисты (лейбор[исты])
на путь национализации? По-видимому, со свойственным английскому уму реализмом
и нелюбовью к отвлеченным идеям они предпочитают решать конкретно ту или другую
«национализацию», не задумываясь о предельных понятиях. Вопрос о границах
национализации, однако, неизбежно встанет и уже сейчас поднимается. Известной
гарантией против «тоталитаризма» является, конечно, всеобщая английская
верность принципу правовой демократии, которая всегда может отменить всякую
социализацию.
ственного хозяйства ее недостаточно определяет. Оно кажется
количественным и потому переходным: немного больше или немного меньше
социализации и национализации составит незаметный переход от либерализма к
социализму. Но именно этот переход отрицается неолиберализмом:
государственно-частную форму хозяйства он утверждает не как нечто среднее между
либерализмом и социализмом, а как качественно особую форму хозяйства, прямо
противоположную всякому «социализму».
Противоположность заключается
в утверждении или отрицании свободного рынка. Здесь лежит раздел между
неолиберализмом и всяческим социализмом. Национализация железных дорог,
водопроводов, электрической энергии не дает еще никакого «социализма», ибо
государственно-частное хозяйство есть хозяйство свободного рынка5.
Неолиберализм считает отрицание свободного рынка и утверждение
управляемого хозяйства существенным признаком всех видов коллективизма. То же
самое всегда утверждалось и со стороны социализма: рыночное хозяйство и рынок
труда есть существенный признак «капитализма»6. Неолиберализм
считает рыночное хозяйство экономически более совершенной формой и признает
свободный обмен основным выражением личной и социальной свободы. Напротив,
социализм критикует рыночное хозяйство, как хаос и дезорганизацию, ведущую к
периодическим кризисам, к перепроизводству и безработице, а в свободном обмене
видит свободу эксплуатации.
Считаясь с этой традиционной
критикой, исходящей от социализма, неолиберализм все же полагает, что
трагический опыт центрально-управляемого хозяйства заставляет заново
пересмотреть вопрос о преимуществе той или другой социально-экономической
системы, тем более что несомненный кризис, переживаемый социализмом,
свидетельствует о том, что новый социализм чувствует невозможность идти старыми
путями.
Наиболее видными выразителями
неолиберализма являются: в Англии — Hayek, в Америке — Walter Lippmann, в Швейцарии — Ropke. Все они
утверждают и доказывают непревзойденную ценность свободного рыночного хозяйства
и его способность к творчеству, изобретению и усовершенствованию.
5 Иначе пришлось бы признать «социализмом»
императорскую Россию с ее казенными железными дорогами и казенными землями.
6 Так, например, утверждает Гильфердинг, и вот
почему он не считает возможным назвать большевизм «госкапитализмом»: он
отменяет рыночное хозяйство и потому не есть «капитализм».
Диалог неолиберализма с
социал-демократией приводит к альтернативе, к необходимости выяснить, какая из
двух экономических систем более совершенна, какая соответствует общему идеалу
демократической свободы. Здесь необходимо рассмотреть основные доводы
неолиберального экономиста Ropke,
у которого мы находим сравнительный
анализ и глубокую оценку этих систем7. Он рассуждает следующим
образом: проблема хозяйства есть проблема организации сил производства,
служащих обществу; основной вопрос хозяйства: что, как и сколько должно быть
произведено. Всякое хозяйство имеет свой план действия. Каковы же
возможности решить проблему хозяйственного плана? Существуют только три
возможности: 1. Собственное «натуральное» хозяйство, например
крестьянская семья, продуцирующая все для собственного потребления; она решает
весь вопрос для себя самой. 2. Рыночное хозяйство дифференцированное
производство со сложным разделением труда, производящее для рынка, с игрой
спроса и предложения, со сложным и тонким механизмом образования цены. 3. Командное
хозяйство — тотально-управляемое, «госплановое» хозяйство, économie dirigée4*: что, сколько и как производится — постановлено
центральной властью и санкционировано ее угрозою.
Так как примитивное
«натуральное» хозяйство в эпоху индустриализма невозможно, то остаются только
эти две возможности, эти две формы хозяйства. Какая же из них более
совершен-
7 Ropke справедливо
указывает, что человек, не обладающий специальными экономическими, юридическими
и социальными познаниями, разобраться в этих системах не может в силу их современной
сложности. В этом несчастье вульгарного «социализма» (W.
Ropke. Civitas Humana. Zurich, 1944; W. Ropke.
Internationale Ordnung. Zurich, 1945; W. Ropke. Die
Gesellschaftskrise der Gegenwart. Zurich, 1942).
на? Чтобы правильно ответить
на этот вопрос, надо прежде всего спросить себя: в чем состоит экономическое
совершенство. Оно заключается не в грандиозности результатов, не в массе
товаров, не в пирамидах и бетонных колоссах, созданных государственной властью
при помощи грандиозной эксплуатации живых людей и притом хозяйственно часто
совсем невыгодных и ненужных. Хозяйственное совершенство состоит в том, чтобы
производить как раз «то, так и для того» — что нужно обществу и человеку, что соответствует
потребностям и желаниям потребителя, ибо другой цели нет у производства8.
Экономическое совершенство есть гармония между спросом и
предложением, между производством и потреблением. Производство должно быть
приспособлено «к оценкам и потребностям человека». Свободная воля и оценка
потребителей должна решать, что, как и сколько производится. В этом именно
состоит экономическое преимущество рыночного хозяйства: только оно
автоматически принимает во внимание свободное и индивидуальное желание
потребителя. Потребитель непрерывно вопрошается и как бы непрерывно голосует и
выбирает. Нет другого способа постоянного вопрошания потребителей относительно
направления производства, кроме свободного рынка, где каждый момент
спроса покупателя есть непосредственное указание (заказ) для производителя.
«Хозяйственная воля» становится автономной и дает как бы демократию
потребителей; а так как «потребители» — это все, то мы получаем
всеобщую волю, или подлинную экономическую демократию. Совершенную
противоположность представляет собою тотально управляемое хозяйство: оно есть
замена автономии хозяйственной воли — гетерономией, замена
«экономической демократии» — автократической диктатурой, управляющей
производством9. Здесь потребители должны приспособляться к
производству. Никто не спрашивает население о том, что должно быть производимо.
Власть со своим всеведением и всемогуществом решает, что должен человек есть и
пить, как одеваться, что читать, как развлекаться, где и как вообще жить. Здесь
извращается основной принцип хозяйства: спрос определяется потребностями,
предложение оп-
3 Не
существует цели производить как можно больше или строить как можно
колоссальнее. Индустриализация не есть абсолютная цель.
4 А так как управлять производством нельзя, не
управляя капиталом, то можно сказать, что управляемое хозяйство есть диктатура
капиталистов, и не отдельных конкурирующих друг с другом, а сговорившихся и
соединившихся в единый, тоталитарный, всемогущий трест.
ределяется спросом. В силу
этого принципа потребители, а не производители должны определять направление
производства: производить нужно только то, что нужно, а не то, что не нужно10.
Кто исходит из идеала
свободы, не может отрицать свободу обмена действиями, услугами или
продуктами труда, — ибо без этого невозможно свободное взаимодействие людей,
невозможен свободный договор, вытекающий из разделения труда. Без этого
существует лишь рабское подчинение приказу свыше, без всякого разговора.
Свобода творчества, свобода искусства, тоже требуют свободной конкуренции и
свободного рынка.
Не продается вдохновенье.
Но можно рукопись продать5*.
Но если нельзя свободно
продать рукопись, тогда что? Тогда неизбежно продается вдохновенье, тогда
— социальный заказ и «подхалимаж», и уже не скажешь: «дорогою свободной иди,
куда влечет тебя свободный ум».
Ropke очень ясно показывает эту связь свободного рынка с
принципом автономии личности и автономии народа, иначе говоря, с принципом
демократии; ибо сущность демократии есть автономия в противоположность
гетерономии11.
В крестьянском хозяйстве
автономия очевидна, ибо крестьянин сам решает, что он будет потреблять и что он
будет производить. В индустриальном хозяйстве, построенном на разделении труда
и обмене, автономия разделена между производителями и потребителями:
производитель сам решает, что, как и сколько он будет производить, но и
потребитель сам решает, что, как и сколько он будет покупать. Поэтому
автономия производителя не нарушает автономной воли потребителя; он ничего не
может ему гетерономно навязать; вырабатывая план производства, он принужден
считаться с желаниями и вкусами потребителя, ибо последний в конечном счете
определяет, что стоило и что не стоило производить и выбрасывать на рынок.
10 Научно-экономически это можно выразить так:
потребительная ценность есть conditio sine qua поп
всякой экономической ценности (след[овательно], меновой ценности). Но о
потребительной ценности судит прежде всего потребитель.
11 «Собственная воля» и «собственное убеждение» в
противоположность чужому приказу и слепому повиновению. «Ни один человек
недостаточно совершенен, чтобы управлять другим, независимо от его согласия»
(Авраам Линкольн).
Рыночное хозяйство,
предполагающее свободу обмена и свободу рынка, есть единственное средство
обеспечить свободное взаимодействие контрагентов и реализовать соответствие
спроса и предложения. Но свободное взаимодействие есть основной принцип
демократии, а гармония спроса и предложения есть принцип экономического
совершенства.
Ни тому, ни другому нет места
в центрально-управляемом хозяйстве. Там существует единственный монопольный
предприниматель и капиталист, гетерономно диктующий потребителям, т.
е. всему населению, что оно обязано потреблять. Нет свободной взаимности, а
есть один приказывающий и все повинующиеся. Всякая монополия облегчает
эксплуатацию; напротив, множество автономных предпринимателей, свободно конкурирующих
друг с другом, всего более соответствует интересам всего народа. Оно создает
как бы конкурс между ними, конкурс на правильность плана производства,
на количество и качество произведенного, на удовлетворение желаний
потребителей, на достижение гармонии спроса и предложения12.
Следующая цитата всего ярче и точнее формулирует принцип свободного рынка в
неолиберализме: «Процесс рыночного хозяйства есть, так сказать, ежедневный
плебисцит, при котором каждый франк, истраченный потребителями, представляет
собою поданный голос, а реклама производителей есть избирательная пропаганда
для выбора производимых благ». «Такая демократия потребителей имеет еще и
преимущество самой совершенной пропорциональной системы, ибо голоса меньшинства
тоже принимаются во внимание. Демократия рынка по своей бесшумной точности
превосходит самую совершенную политическую демократию»13.
Рыночное хозяйство есть
экономическая демократия, и она принципиально связана с политической
демократией; напротив, отрицание свободного рынка дает экономическую диктатуру,
дает управляемое хозяйство в тоталитарном государстве. Демократический принцип
в хозяйстве выражается в том, что экономический план производства одобряется
или не одобря-
12 При честном соревновании рентабельность
предприятия будет как бы премией на конкурсе приспособления к потребностям
общества; ей противостоит риск и наказание убытком в случае неприспособления.
Рентабельность вовсе не всегда есть следствие жадности и эксплуатации. Награды
и санкции существуют и в коммунизме, но они зависят от произвола власти.
13 Ropke.
Die Gesellschaftskrisis der Gegenwart. Zurich, 1942, с 162. См. с.
157-162.
ется теми, для кого он
собственно и составлен: потребителями, т. е. всем народом. Аналогично
демократический принцип в государстве состоит в том, что политический план
ответственного министерства одобряется или не одобряется представителями тех,
для кого он составлен, а в конце концов, при выборах, всем народом.
Теперь с диалектической
необходимостью ставится вопрос, который, несомненно, все время возникал у
читателя: не есть ли эта блестящая и остроумная защита рыночного хозяйства не
что иное, как защита «капитализма» и «капиталистической демократии»? Не есть ли
неолиберализм не что иное, как старый классический либерализм с его «laisser faire»? На это следует ответить категорическим отрицанием.
Прежде всего рыночное
хозяйство совсем не тождественно с «капитализмом». Свободный обмен и свободный
рынок существовал всегда, на протяжении всей истории, до индустриальной
революции и возникновения индустриального капитализма. «Капитализм», в котором
мы живем и который критикуем, представляет собою лишь одну историческую форму
рыночного хозяйства, и притом форму весьма искаженную. Зло индустриального
капитализма состоит вовсе не в свободном рыночном хозяйстве, напротив, в этом
состоит его огромное преимущество14; зло капитализма состоит в монополизме,
который как раз существенно нарушает — а в пределе вовсе уничтожает —
принцип свободной конкуренции, свободного обмена и свободного рынка. Всякого рода
тресты и концерны суть средства «овладеть рынком», т. е. лишить потребителей
свободы выбора, принудить их покупать то, что им навязывается, диктовать им
свою цену. Свободное образование справедливой цены при помощи соответствия
спроса и предложения нарушается. Монопольный производитель становится
экономическим диктатором, подчиняющим себе волю потребителя.
Это нарушение свободы обмена,
свободы договора (ибо всякий обмен есть договор) происходит и на рынке труда.
Маркс видит зло капитализма в том, что «рабочая сила» покупается монопольно.
Это означает, что и здесь зло состоит в нарушении принципа свободного
рынка, а не в его соблюдении. Как раз свободная конкуренция множества
автономных предпринимателей выгодна рабочим, ибо повышает заработную пла-
14 В этом состоит источник богатства и свободы
народов, как это угадал Адам Смит.
ту, а уничтожение этой
конкуренции при помощи монопольных объединений дает этим последним возможность
диктовать заработную плату. В рабочем договоре одна сторона сильнее другой, одна
сторона свободнее другой. Что же из этого вытекает? Вытекает то, что необходимо
защитить и восстановить свободу слабой стороны, и это делается при помощи
свободных рабочих союзов, свободы стачек и забастовок. В тоталитарно
управляемом хозяйстве уничтожено то и другое, рабочие не имеют средств защиты,
свобода договора уничтожена, принцип «свободного рынка» уничтожен принципом
абсолютной монополии.
Борьба со злом «капитализма»
есть борьба за справедливость на свободном рынке; борьба за свободное
взаимодействие, свободный обмен и свободный договор и борьба за справедливость
при осуществлении обмена и заключении договора. Но борьба за справедливость не
допускает никакого «laisser
faire, laisser aller»6*. Она
требует постоянного вмешательства права, государства, свободных союзов и
объединений; требует свободы общественного мнения и свободы личности, ничего не
боящейся. Необходимо осознать, что свободное соревнование и свободный обмен
есть правовой принцип и правовой идеал, а вовсе не фактическое
состояние, данное от природы и не требующее дальнейших забот. Точно так же
гармония спроса и предложения есть экономический принцип и экономический
идеал, неосуществимый иначе как при помощи свободного и справедливого
обмена. Свободное рыночное хозяйство есть нормативный принцип, требующий
постоянной борьбы15. «Свобода торговли» в какой-то форме
существовала всегда, несмотря на все запрещения и нарушения16; это
не значит, конечно, что торговля всегда была справедлива, свободна от обмана,
принуждения и эксплуатации. Но это не значит также, что она всегда совершалась
по принципу «не обманешь — не продашь». Всякий, имеющий счастье жить в странах
со «свободой торговли», заключает тысячи сделок к обоюдному удовольствию,
выгоде и удобству контрагентов. Нормально каждая из сторон ощущает при этом свободу,
а вовсе не насилие и принуждение. Но за эту
15 Здоровье есть тоже нормативный принцип,
требующий постоянной защиты. Он постоянно нарушается и постоянно
восстанавливается, пока существует жизнь. Все органические и организационные
процессы находятся в таком положении неустойчивой гармонии.
16 Запрещение «свободного рынка» создавало «черный
рынок».
свободу надо бороться. Все
«нормальное» может быть нарушено, все ценное допускает злоупотребление. Но
никакое злоупотребление не уничтожает ценности закона, принципа, инструмента,
которым пользуются во зло.
Преимущества свободного рынка
совершенно очевидны для всякого, испытавшего жизнь в той или другой форме
хозяйства. Но свободный рынок индустриальной цивилизации создался вовсе не сам
собою, не в силу «laisser
faire», а при помощи борьбы за
гражданскую и экономическую свободу, при помощи политической и индустриальной
революции. Следует при этом помнить, что обе эти революции были направлены
против абсолютной власти в сфере политической и экономической, против управляемого
хозяйства эпохи меркантилизма17. И принцип свободного
рыночного хозяйства, во всей своей высокой юридической и экономической
ценности, может быть осуществляем и защищаем от всяких злоупотреблений и
нарушений конечно не при помощи «laisser
faire». Современный неолиберализм так
же хорошо, как социализм (и во всяком случае глубже и лучше, чем марксизм),
видит и имманентное зло индустриализма и требует борьбы с ним; но
заслуги старого либерализма, создавшего правовое государство и свободный рынок,
не должны быть забыты, так же, впрочем, как и его ошибки. Адам Смит и Рикардо
видели и предвидели грандиозные достижения индустриальной революции на основах
свободного рынка и либерального правового государства, но, конечно, не могли предвидеть
того имманентного зла индустриализма, которое выявилось через 150 лет. Они были
так зачарованы этим действительно грандиозным «скачком» (вовсе не «развитием»)
свободной индустрии, создавшей «богатство народов», что признали существующую
форму хозяйства наилучшей, «естественной», единственно возможной. И
действительно, новая форма хозяйства сопровождалась освобождением человека,
уничтожением рабства, крепостного права, привилегий, огромным поднятием
благосостояния масс и широким общением и сотрудничеством народов. Рикардо дал
гениальный анализ и оценку системы рыночного хозяйства при разделении труда. Но
он взял лишь то, что в нем ценно и нормально. Он взял идеальный случай
абсолютно свободного соревнования при абсолютной свободе разделения труда и
свободе договора. Система Рикардо не была простым изображением
действительности, а была нормативной идеей свободного хозяй-
17 Управляемое хозяйство есть возвращение к
абсолютизму, даже к эпохе фараонов.
ственного оборота,
построенного на конкуренции и свободной торговле18.
Однако не следует думать, что
«нормативная идея» есть нечто чуждое действительности, не имеющее
действительного значения, некий утопический идеал. Напротив, она всегда
присутствует и «действует» в действительности, делает ее нормальной, поддерживает
ее бытие. Норма здорового взаимодействия функций всегда присутствует в
организме, пока он живет, хотя абсолютно здоровый организм есть идеал, почти не
встречающийся в действительности. Рикардо вовсе не был утопистом, он установил
нормативные принципы рыночного хозяйства на сто лет вперед, принципы,
действующие и до наших дней, несмотря на все искажения и нарушения. Утопистом
оказался как раз Маркс: нарушение свободного обмена веществ он предложил лечить
уничтожением свободного обмена веществ, зло монополий — уничтожением
свободной конкуренции.
Все еще неизвестно,
жизнеспособно ли хозяйство, уничтожающее свободный рынок; все еще остается оно
хозяйством нищеты и принудительного рабства. Да и захочет ли его терпеть
какой-либо народ без аппарата террора и угнетения? Или вместе с неосоциалистами
и неолибералами признает тоталитарное государственное «хозяйство»
врагом № 1?
Здесь снова ставится вопрос,
до каких пор идут вместе неосоциализм и неолиберализм. Является ли рыночное
хозяйство принципом, абсолютно их разделяющим? Ropke и Lippmann думают, что да, — мы думаем, что нет. Ropke признает,
что разговор с демократическими социалистами возможен и ценен, но он
18 Такое истолкование Рикардо и классической
экономики мы находим у другого представителя неолиберализма, Липпмана. Он
говорит: гипотетическая система Рикардо покоится на целом ряде допущений и
предпосылок: напр[имер), что все люди действуют по закону разумного интереса,
что каждый рабочий и капиталист знает, куда ему надо направить свои усилия, и вполне
свободен в этом, что не существует никаких законом установленных привилегий и
монополий; одним словом, предполагается свободное и честное (fair)
соревнование между людьми одинаковых шансов и одинакового предвидения, и
тогда доказывается, что оно создало бы полную справедливость распределения,
рабочий получил бы как раз то, чего он заслуживает, и мог бы получать это
всегда. Эта гипотетическая система была принята за действительность. Отсюда
вытекало, что действительность вполне разумна и справедлива, и в ней ничего
нельзя и не следует изменять. В этом состояла ошибка «laisser
faire»: оно превратило революционный и творческий либерализм в
сохранение существующего, в консерватизм. Неолиберализм подробно показывает
кризис либерализма и свою совершенно новую позицию в отношении к современному
индустриализму. См. Walter Lippmann. Die Gesellschaft freier
Menschen. Bern, 1945, гл. X. «Крушение
либерализма и ошибка laisser faire», 248ff.
приводит к этой разделяющей
границе. И он прав, если под «социализмом» разуметь традиционную
«социал-демократию» марксистского типа; но он не прав в отношении неосоциализма,
который может отказаться от традиционной догмы и для которого все пути
открыты. Ropke не учитывает глубочайшего кризиса «социализма»: то,
что этот последний не знает, что такое социализм, — есть его большое
преимущество19. Но он хорошо знает, что «тоталитарное
государственное хозяйство есть враг № 1». Отрицательное суждение имеет огромную
диалектическую ценность. Не рыночное хозяйство является принципом абсолютно
разделяющим, а тоталитарно-управляемое хозяйство. Именно его отрицание
объединяет неосоциалистов и неолибералов и отделяет их абсолютно от всякого
диктатурного социализма и коммунизма.
Но отрицание тоталитарной социализации
и национализации есть утверждение частичной национализации там, где она
ценна и полезна; иначе говоря, утверждение государственно-частной системы хозяйства,
которая необходимо сохраняет свободный обмен и свободный рынок и в которой
частный сектор значительно превосходит государственный. Неосоциализм,
радикально отрицающий «диктатурный социализм» и тоталитарно-управляемое
хозяйство, тем самым принужден признать хозяйство свободного обмена и
свободного рынка и перейти границу, отделяющую его от неолиберализма.
При этом неосоциализм должен
отказаться от многого старого и привычного, усвоенного марксистской традицией.
Он не имеет права смотреть на частичную национализацию тех или иных отраслей,
как на переход к тоталитарной национализации: такой переход был бы
действительно «путем к рабству» (Hayek)
или переходом к коммунизму. Но это
значит, что ему придется отказаться от марксизма до конца, ибо марксистская
«социал-демократия» всегда и принципиально смотрела и будет смотреть на
социализацию и национализацию как возрастающую до предела тоталитарного
государственного хозяйства — этого требует основной догмат марксизма: «весь капитал
и все орудия производства централизуются в руках пролетарского государства»
(Коммунистический] маниф[ест]). Поэтому марксисты всегда шли и будут идти
по этому пути возрастающей социализации, даже и тогда, когда принимали
либеральную демократию и отрицали революцию и диктатуру. Овладение всеми ору-
19 Ибо это есть «научное незнание».
днями производства и всем хозяйством
никогда не отрицалось. Остановка на государственно-частном хозяйстве
никогда не может быть допущена марксизмом: для него государственно-частное
хозяйство со свободным рынком есть «капитализм».
И еще придется неосоциалистам
серьезно задуматься над вопросом о связи «свободной торговли» со свободной демократией,
со свободой личности вообще. Запрещение свободного обмена и уничтожение
вольного рынка требует аппарата диктатуры, сыска и террора, и немедленно
создает «черный рынок». Захочет ли какой-либо народ подчиниться
тоталитарно-управляемому хозяйству без аппарата террора и насилия? Не
проголосует ли он [за] отмену социализации и полную свободу торговли, как
только получит возможность действительно свободного голосования, г. е. самую
элементарную правовую демократию? В России непременно проголосует подавляющим
большинством, да еще поставит новый памятник Ленину, даровавшему перед смертью
«свободу торговли»7*. Неосоциализм должен понять, что, сохраняя
принцип свободы и верность либеральной правовой демократии, невозможно
уничтожить свободный обмен и разрушить рыночное хозяйство. Опыт наших
дней показывает, что оно уничтожается только завоеваниями, оккупациями,
диктатурами, принудительными работами. Демократический социализм должен
внимательно прислушаться к защите и оценке свободного рыночного хозяйства; ведь
он хочет жить и действовать внутри правовой либеральной демократии,
следовательно, ему придется на долгие времена жить и действовать в свободном
рыночном хозяйстве (или исчезнуть вместе с ним). Неосоциализм должен понять,
что организация свободного обмена есть динамический принцип, требующий борьбы
за свободу и справедливость и открывающий бесконечные возможности. Здесь не
может быть речи ни о каком пассивном и консервативном «laisser faire». Точно
так же демократическая свобода есть задача, а не данность, все
существующие демократии грешат против принципа демократии, нарушают принцип
автономии личности и автономии народа20, требуют борьбы за
справедливость. Но тот, кто исходит из принципа свободы и автономии,
утверждает, что творческие перспективы открываются только на этом
20 Достаточно подумать о том, что внутри
политических партий нет никакой демократии, они организованы диктаторски.
Демократии с коммунистическими партиями суть частичные диктатуры.
пути: принцип свободной координации
стоит выше, нежели принцип принудительной субординации.
Все дело, следовательно,
зависит от верности принципу либеральной правовой демократии. Пока она
соблюдается, неолиберализм может не бояться сотрудничества с социализмом, по
крайней мере с тем, который утверждает, что вне демократии нет социализма. Все
неудачные и слишком далеко идущие социализации здесь могут быть отменены. Здесь
нет ничего непоправимого.
Однако, принимая
сотрудничество с демократическим социализмом, неолиберализм может потребовать
отказа от всей старой догмы, — иначе социализм остается врагом либерализма, и
граница, их разделяющая, остается непереходимой. Отказаться придется от
многого: от всех социалистических утопий, начиная с Платона и кончая Фурье и
Сен-Симоном. Но отказаться придется и от «научного социализма», и от Маркса, и
от материалистического миросозерцания. Все это научно и философски устарело лет
на сто. Кризис социализма показывает, что этот отказ неизбежен. Он уже
происходит и произошел в неосоциализме; а кто не желает от всего этого
отказаться, тот должен пребывать в «коммунизме». Неправда старого социализма
рождает неосоциализм. Но есть ли он «социализм»? Что в нем остается от
социализма?
В диалоге с неосоциализмом неолиберализм
как бы имеет некоторое преимущество: он знает, чего он хочет, он утверждает
свободный рынок и государственно-частное хозяйство — тогда как социал-демократизм
не знает, чего он хочет: государственно-частное хозяйство еще не есть
социализм, а монопольное государственное хозяйство уже не есть демократизм.
Получается все тот же результат: мы не знаем, что такое социализм.
Это незнание неосоциализм
должен открыто признать, тогда из недостатка оно превращается в преимущество:
из знания о своем незнании рождается истинное знание; научное незнание (docta ignorantia) есть условие научного прогресса21.
Необходи-
21 Таков
сократический принцип подлинной диалектики, ею марксизм не обладает ни в какой
мере: он воображает, что знает все, что «в мире ничего не существует, кроме
материи», что законы ее развития известны и она разовьется в
тоталитарно-управляемое хозяйство. Он вечно толчется на своем «тезисе» и никак
не может перейти к «антитезису». Сократ же утверждал, что наибольшая глупость
есть незнание, уверенное в своем знании (невежество всегда увереннее знания), а
мудрость есть знание о cвоем незнании, о границах
своего знания. Именно этой мудростью, этим «научным незнанием» никогда не
обладал марксизм. 13 этом его абсолютная ненаучность.
мо только точно определить
границы своего знания и незнания. Неосоциализм знает общечеловеческие моральные
цели, но не знает и потому ищет средства для их достижения. Это цели
свободы, справедливости, любви, которые не составляют, конечно, монополии
социализма. Нельзя поэтому определять социализм по конечным целям (см. выше).
Но и средства еще неизвестны, находятся в периоде искания, и неизвестно,
окажутся ли они «социалистическими». Об этом нечего заботиться: дело вовсе не в
верности «социализму» (как это заметил еще Каутский), а в верности
общечеловеческому идеалу любви, справедливости и свободы. Верность «социализму»
означала бы верность тоталитарной национализации и социализации, которую
надлежит «выбросить за борт». Возможно, что «неосоциализм» предпочтет
переименоваться в «трудовую партию», как это сделал английский социализм. А
пока его незнание, что такое социализм, должно означать творческое искание
средств для поставленной цели при отказе от старых и негодных средств.
Неолиберализм точно так же
сохраняет научное незнание и ищет средств для общей цели. Его
утверждение свободного рынка и государственно-частного хозяйства вовсе не есть,
конечно, разрешение великого кризиса индустриальной культуры. Если вдуматься,
оно означает всего только отрицание тоталитарного государственного хозяйства и
установление правовых форм, в которых только и возможно творческое искание. Как
устранить злоупотребление свободным обменом при сохранении свободного
обмена? Как обеспечить свободу от нужды, не теряя при этом политической
и гражданской свободы? Как, наконец, бороться с властью индустриального
бездушного аппарата, когда полмира довело эту власть до последнего предела?
Такова грандиозная проблема нашей эпохи, задача со многими, слишком многими
неизвестными. Чтобы понять и найти эти «неизвестные», необходимо исходить из
научного незнания. Тот, кто осознал кризис социализма и кризис индустриального
капитализма до конца, обязан сказать массам: невежество всегда увереннее
знания, это оно уверено в том, что существует кем-то изобретенное «научное»
решение социального вопроса; мы не можем вам обещать избавления от имманентного
зла индустриализма посредством насильственного осуществления утопий Платона,
Томаса Мора, Фурье, Сен-Симона или Маркса. Но мы можем и обязаны вам показать
научно, посредством опыта, наблюдения и размышления, что этот путь абсолютно
ложен, что он есть «путь к рабству»; и первая попытка идти по этому пути кончи-
лась тем же, чем кончилась
последняя попытка: Платон попал в рабство и русский народ тоже попал в рабство8*.
Но если верна азбучная истина, что «мы не рабы, рабы не мы», то можно сделать
следующий научный прогноз: первая попытка ввести военный коммунизм в России
окончилась введением «свободы торговли» — последняя попытка ввести военный
коммунизм в мире тоже окончится «свободой торговли», и это, как говорил Ленин,
«серьезно и надолго», ибо дело идет не о «передышке», а о принципиальной
свободе дыхания.
Но чем будет эта новая,
совсем «новая экономическая политика» или, точнее сказать, чем человек
сможет и захочет ее сделать — этого мы еще не знаем. Она, конечно, не будет
возвращением к «капитализму», не будет простым продолжением индустриализации. Ее
задача ставится и решается глубоким анализом современного индустриализма,
анализом его достижений и неудач, его несомненных ценностей и его
имманентного зла, того зла, которое угрожает нам сейчас и которого не видали ни
Маркс, ни Ленин. Дело идет, конечно, не об одном «экономическом фундаменте», а
о судьбе всей индустриальной культуры, о судьбе человека, ее построившего и
оказавшегося или в огромной фабрике, или в огромной тюрьме. В таком положении стоит
думать сначала только об одном: об освобождении узников и о спасении
остатков свободы там, где они сохранились. Только раскованный Прометей может
опять изобретать, творить, создавать новую жизнь. Государства муравьев и
термитов ничего не изобретают.
«Незнание» неосоциализма
может означать очень ценное знание, а именно сознание, что он стоит перед задачей
со многими неизвестными. Но одно он знает хорошо: то, что он будет решать
эту задачу, исходя из принципа демократии. Та же задача и тот же принцип ее
решения признается и утверждается неолиберализмом. В силу этого необходимо
уяснить себе исходный принцип: в чем состоит истинный смысл и ценность
демократии? Это тем более необходимо, что он составляет основную предпосылку,
соединяющую неосоциализм и неолиберализм.
Труднее всего взвесить и
заметить ценность тех вещей, среди которых протекает наша ежедневная жизнь, к
которым мы привыкли, которые сами собою разумеются. Такова ценность воздуха и
воды, такова же и ценность права (сравнение Петражиц-кого). Мы ценим эти блага
всего более тогда, когда мы их лишены. Если демократия есть правовое
государство, то ясно, почему ее ценность многими не замечается: право тем более
совершенно, чем более оно незаметно в жизни, чем меньше оно сковывает нашу
жизнь и нашу свободу, чем легче оно соблюдается. Государство тем более
совершенно, чем меньше оно властвует над нами.
Оценить демократию можно
только при помощи уяснения ее сущности, ее идей, ее конечной цели. Нельзя
сказать, чтобы сущность и смысл демократии были понятны и доступны всем или
даже многим. Но понять сущность и смысл какого-либо явления нелегко,
обыкновенно он остается скрытым под внешней оболочкой явления. Анализ смысла и
сущности есть дело философа. И в этом смысле всякая философия есть
феноменология, то есть искание смысла явления. И вот мы ставим себе вопрос о
смысле и сущности демократии. И прежде всего смысл этот состоит
вовсе не в том, что демократия есть наилучшая форма власти, наилучший
способ выбирать властителей. Термин «демократия» в этом смысле совсем не
выражает ее сущности: «власть народа» можно так же критиковать, как и всякую
другую власть. Народ может быть таким же тираном, как и всякий единоличный
деспот. Нельзя также определять и защищать сущность демократии, как власти
большинства. Вообще власть, И только власть, форма властвования, не раскрывает
сущности демократии. Сущность и смысл демократии раскрывается через понимание
идеи справедливости, как особой задачи, которую она, и только она, себе ставит
и с известным приближением, иногда весьма несовершенным — решает. Сущность
демократии нужно искать в праве, а не во власти; точнее, в особом сочетании, в
особом взаимопроникновении права и власти, потому что всякое государство есть
сочетание права И власти; только в диктатурном государстве это сочетание
совершенно иначе осуществляется, чем в государстве демократическом и правовом.
Большинство, выборы,
парламент, партии, ответственность министров — все это средства (и только
средства) для какой-то цели. Поэтому, критика этих средств, их непригодность и
несовершенство ничего не говорят против ценности конечной цели. Какова же эта
цель? Если мы ответим на этот вопрос, то мы дадим идею демократии, раскроем ее
смысл и ценность. Этот смысл есть непрерывно решаемая задача: демократия не
есть нечто стабильное, устойчивое, она постоянно движется, Перестраивается,
включая в себя все новые и новые задачи. Отсюда — постоянный кризис демократии,
состоящий в том, что она плохо решает свою основную задачу или не замечает
Связанных с нею практических жизненных задач. Демократия есть непрерывная
право-организация народов, правовым образом организованный народ, автономный
народ, самоуправление, солидарность, соборность — в этом ее сущность и
оправдание. И эта сущность есть самоцель и самоценность и вовсе не должна
служить никакой утилитарной цели. Поэтому никакого значения не имеет критика
демократии, как непрочной, быстросменяемой власти, как власти, не умеющий
побеждать врагов (демократия показала, что она умеет побеждать), или власти, не
умеющей насыщать своих подданных. Прочность власти, военная победа, насыщение
не представляют собой конечных целей и абсолютных ценностей. Но автономия, т.
е. свобода и справедливость, есть конечная цель и абсолютная ценность. И эта
ценность может для своей реализации требовать и сильной власти, и победы над
врагом, и удовлетворения экономических нужд граждан — но во имя свободы, во
имя истинной автономии.
Происходящие на наших глазах
современные изменения государственных форм помогают нам выяснить сущность
демократии. В современной жизни дилемма: монархия или республика? — потеряла
всякое значение. Смешно вводить в одну и ту же категорию Англию и Бельгию, с
одной стороны, и довоенную Италию (при Муссолини) — с другой стороны, на том
основании, что все три — монархические государства. Гораздо реальнее определить
Англию и Францию и Бельгию как демократические, правовые государства, а
нацистскую Германию, коммунизированную Восточную Германию и СССР как
государства диктатурные. Настоящая противоположность лежит в противопоставлении
диктатуры и демократии. И она дает возможность всего полнее выразить идею
демократии. Первое и самое поверхностное, что бросается в глаза, можно
определить так: диктатура организует жизнь при помощи власти, демократия организует
жизнь при помощи права. Однако такое определение слишком примитивно, слишком
упрощает дело. Всякая диктатура устанавливает какое-то право и ищет опереться
на какое-то право. И, с другой стороны, всякая демократия организует какую-то
власть и стремится поддерживать правопорядок при помощи своих форм власти. Дело
идет об особом сочетании этих двух начал, власти и права. Давно уже было
замечено философами, что власть и право нераздельно связаны между собой и
вместе с тем находятся в постоянной борьбе. Эти начала антиномичны. Власть
всегда стремится сбросить с себя оковы права и всегда получает известную сферу,
непроницаемую для права. Право всегда стремится подчинить себе власть,
сублимировать власть, сделать ее ненужной, ибо право есть, по своей идее,
взаимодействие свободных и равных лиц, есть идея безвластной организации.
Эту вечную, глубочайшую,
трагическую антиномию власти и права, ради которой в истории было пролито
столько крови и слез, мы должны себе глубоко уяснить, чтобы понять те два
различных и противоположных способа разрешения, которые даны в диктатурном и
демократическом строе. Нераздельность власти и права в каком-то смысле
признается тем и другим, но антиномия решается разным, даже противоположным
способом.
Чтобы понять эту антиномию и
два основных решения, нужно прежде всего уяснить себе сущность власти и права.
При этом приходится сказать, что сущность власти гораздо менее исследована и
гораздо более таинственна, чем сущность права. Хотя неюристы обычно ничего не
понимают в категориях права и ценят право только тогда, когда оно у них
отнимается, однако все же право по существу более рационально, более уяснимо, и
его категории, в результате многовековой работы, довольно ясно формулированы.
Сущность права бессознательно чувствуется, эмоционально переживается всяким.
Этого нельзя сказать о сущности власти.
Замечательно, что все
политические теории всегда строились или с точки зрения властвующих, или с
точки зрения подвластных, строились или людьми, желавшими властвования и
подчинения, или людьми, утверждавшими свободу и в принципе не желавшими ни
властвования, ни подчинения. На одной стороне мы имеем Платона, Макиавелли и
все монархические теории; на другой стороне — теорию народного суверенитета
Руссо, Канта, Фихте и все демократические теории. Для одних политический идеал
есть идея наиболее совершенного властвования; для других — он есть идеал
наиболее справедливо организованных правоотношений между свободными людьми,
друг другу не подвластными. Для одних проблема решается при помощи субординации;
для других — при помощи координации.
Власть есть субординация. Она
предполагает особое взаимодействие сознательных существ и есть социальный
акт и при том двусторонний: акт приказа и исполнения, связывающий слугу
и господина, подданного и властителя. Но отношение властвования может
устанавливаться и за пределами службы и управления, в самых неожиданных
сочетаниях жизненных отношений, между различными людьми, между животным и
человеком. К феномену власти относятся и такие понятия, как «неповиновение»,
«бездействие власти», «попустительство», «злоупотребление властью»,
«восстание». Эти социальные акты нельзя понять, не понимая феномена
властвования.
Есть два произведения в
русской литературе, в которых феномен властвования выражен во всей его стихийной
первобытности, во всей жуткости, таинственности и непонятности. Это «Анчар»
Пушкина и «Село Степанчиково» Достоевского.
И человека человек
Послал к анчару властным
взглядом,
И раб послушно в путь потек
И к утру возвратился с ядом.
У Достоевского власть Фомы
Опискина и всеобщее ему подчинение поражает своей иррациональностью: он
властвует, несмотря на то, что не обладает пи авторитетом, ни силой. Уже
здесь совершенно ясно, что власть не совпадает ни с силой, ни с авторитетом, ни
с иерархическим преимуществом.
Громадное затруднение для
анализа сущности властеотношений состоит в том, что слово «власть» часто
употребляется в переносном смысле, в смысле метафоры. Так говорится: «власть
идеи», «власть красоты», «власть любви», «власть науки и техники», наконец,
«власть права». Во всех этих случаях мы не имеем никакого феномена
властеотношений, не имеем никакого приказа и подчинения, не имеем никакого
отношения между людьми, выражающегося в словах «слушаю и повинуюсь». Поэтому
в прошлом известный русский юрист Коркунов совершенно не прав в своем анализе
власти, расширяя понятие власти до последних пределов и таким образом
совершенно упуская из виду таинственные особенности того отношения, которое
выражается в акте приказа и повиновения. Русский язык обладает здесь великим
преимуществом: наличностью двух слов: «власть» и «мощь» (могущество); тогда как
французский и немецкий языки имеют только одно понятие: pouvoir и
Macht. Когда, вслед за Коркуновым, говорят о власти идеи,
власти любви, власти красоты, то на самом деле следовало бы говорить о
«могуществе идеи», «могуществе любви и красоты», как у Гете: «Des Hasses Kraft, die Macht der Liebe»9*...
Власть есть непременно
взаимоотношение живых и сознательных существ; вещи и отвлеченные понятия
из этого взаимодействия исключаются; но взаимодействие человека с животным
показывает нам феномен власти во всей его чистоте. Собака понимает все
отношения властвования, понимает, что такое приказ, повиновение, неповиновение,
предоставление свободы, разрешение и т. д. Ловля слонов и их приручение
показывает всю странность власти: слон сопротивляется бешено внешнему насилию и
оковам. Затем признает сопротивление бессмысленным, оплакивает настоящими
слезами свою свободу и с какого-то момента вступает в отношения подвластности.
Подвластность слона наглядно показывает, что повиновение совсем не
есть подчинение силе; когда он пойман и связан веревками и подчиняется только
силе, он именно находится в состоянии неподвластности, он еще не вступил в
отношения подчинения. Все орудия воздействия физической силы на животных: бич,
удила, даже каленое железо укротителей — все это симптомы неповиновения, знаки
неполного и неудачного властвования. Таков смысл приручения животных. Дикие
подчиняются только силе, — значит не подчиняются власти, не вступают в
отношения властвования и повиновения. Преимущество силы само по себе никогда не
создает власти: мы можем отбросить муравья, раздавить муравья, ударом ноги
уничтожить муравейник, но властвовать над муравьями мы никаким образом не
можем. Только какая-то особая апелляция к силе при известных условиях создает
власть, но отнюдь не всякое насилие. Укрощение, ловля слонов, объездка лошадей
показывают это ясно.
Установление властеотношения
осуществляется различными путями: силой, лаской, кормлением. Установление
власти есть, в конце концов, внушение абсолютной зависимости. Связь с
гипнозом, точнее сказать, внушением, совершенно несомненна. Когда слон
убеждается в бесполезности и бессмысленности сопротивления, ему внушается
сознание абсолютной зависимости от какой-то другой воли; он убеждается в том,
что отныне не принадлежит самому себе. С другой стороны, акт внушения
подвластности вовсе не всегда опирается на силу и устрашение. Всякий,
воспитывающий животных, и особенно собак, знает, что кормление и в особенности
вскармливание прежде всего внушает чувство абсолютной зависимости, оно есть
мощное средство для внушения подвластности. То же самое существует и между
людьми, существует в семье: «кормилец» и «поилец» внушает чувство зависимости,
и через него подчинение именно в силу того, что он кормит и поит членов семьи.
Вскармливание, начиная с самого раннего возраста, внушает особенно сильно
чувство зависимости и чувство подчинения. Замечательно, что некоторые животные,
как, например, кошки, не вступают в отношения подвластности: лаской и
лакомством ее можно подкупить и соблазнить, но не подчинить. Зов, обращенный к
собаке, есть приказ, тогда как зов, обращенный к кошке, есть всегда просьба.
Таким образом феномен власти нужно отличать от просьбы, совета, авторитетного
указания. Авторитет отнюдь не совпадает с властью: можно обладать
высоким научным или нравственным авторитетом (например, Сократ, Будда, Христос)
и вовсе
не обладать властью. Власть вовсе не совпадает в этом смысле с иерархией. В
Индии брамин иерархически стоит выше кштария10*, т. е. властителя.
Акт внушения власти может быть однократным, но чаще всего он является
многократным и повторным, даже постоянным — таковы всякого рода символы власти:
меч, войско, дворцы, правительственные здания, пушечная пальба, зерцало и
прочее. Анализ сущности всегда указывает на непосредственную интуицию понятия,
сопоставляя его с другими сходными и родственными феноменами. Отношение
властвования и подчинения не есть, таким образом, ни просьба, ни совет, ни
подчинение авторитету, ни иерархическое преимущество, ни сила, ни подкуп. Оно
совершенно особенно — это особое взаимоотношение и имеет некоторую свою
собственную сущность. Теперь мы должны определить эту сущность положительно.
Она состоит в том, что чужое «я» в некоторых отношениях занимает место моего
собственного «я», что характерно для феномена внушения. Совершается как бы
временная потеря своего «я», самоотчуждение, превращение себя в орудие чужой
воли («слушаю и повинуюсь»). При этом для власти существенно то, что повинующийся
совершенно не имеет права ставить свое повиновение в зависимость от оценки
приказа, от оценки его разумности, целесообразности, полезности. Приказ
действует вполне гетерономно, во всяком приказе есть некоторый момент
абсолютного произвола и бесконтрольности: «слушаю и повинуюсь» — независимо от
того, хочу или не хочу, прав или не прав приказывающий. Как раз эта сущность
властвования с особой силой выявлена в «Анчаре» Пушкина и в Фоме Опискине
Достоевского. Когда подчинение жестоко, несправедливо, бессмысленно, тогда с
особой силой выступает его принципиальная независимость от самооценок
подчиняющегося, от его собственной мысли и воли. Но в самой культурной,
законной власти, далекой от всякого деспотизма, присутствует этот момент
абсолютности, бесконтрольности, непроницаемости для подчиняющегося. Когда
полицейский останавливает машины на углу своей белой палочкой, то никто не
ощущает его властвования как тирании или произвола. Он служит порядку и
организации движения, и тем не менее абсолютность подчинения здесь налицо:
никто не имеет права спорить о том, что он правильно или неправильно остановил
и задержал движение. Он действует так, как находит нужным по своему абсолютному
усмотрению. Эта сущность власти составляет огромную организующую ценность, без
которой невозможна никакая дисциплина. Коман-
да не может быть оцениваема
на войне. Митинговая стратегия уничтожает возможность организованных действий.
Бесконтрольность власти есть великая ценность. Но, с другой стороны, она есть
величайшее зло, изображаемое с такой силой Пушкиным и Достоевским. История
государства есть история злоупотребления властью, история тираний и борьбы с
ними.
Дело в том, что абсолютный
произвол власти принципиально несправедлив и никогда не признавался правом.
Несправедливо подчиняться приказу, независимо от его разумности и ценности.
Потеря самости, самоотчуждение, характерное для всякого внушения, не может
признаваться правом. Идеал права есть свободный субъект, homo sui juris11*, автономная личность, которая сама рассуждает, сама
оценивает, сама выбирает направление действий. Таким образом, право
по своему духу противоположно власти, и между ними существует антиномическое
отношение.
Сущность права состоит в
координации, а не субординации; право прежде всего покоится на принципе
взаимности прав и обязанностей: «do ut des, facio ut facias»12*. Идея справедливости, символом которой являются весы Фемиды, не признает
перевеса властвования за какой-либо волей, она стремится к тому, чтобы одна
воля не властвовала над другой, чтобы между ними существовал справедливый обмен
услуг, обмен прав и обязанностей. Эта сторона права с особенной силой была
выражена в так называемой договорной теории права: право есть как бы сговор
свободных лиц. Смысл права состоит в том, чтобы один человек не властвовал
произвольно над другим. Таким образом, право имеет перед собою идеал
безвластной организации. Идея справедливости не содержит в себе
властвования, ибо всякое властвование имеет в себе элемент несовершенства и
несправедливости. Властная организация при равной упорядоченности менее
совершенна в принципе, нежели безвластная организация. Это самая
примитивная форма, с которой начинается развитие человеческих обществ. Чем
совершеннее и тоньше организация, тем больше выступает принцип координации
действий, тем меньше заметно властвование. В силу этого идеальное право
содержит в себе анархический момент. Удивительно, как этот идеал безвластия принуждены
были признать противоположные теории классического либерализма, коммунизма и
даже монархизма. Философский либерализм Руссо, Канта, Фихте и
неокантианцев завершается идеалом «общества свободно хотящих людей», идеалом автономной
общины автономных лиц. Даже коммунизм
Маркса имеет пред собой идеал
безвластной организации и обещает, что власть и государство отпадут, станут
ненужными, когда прекратится борьба классов и осуществится экономическая
гармония. Наконец, монархическая теория славянофилов стремится показать, что
идеал монархии не есть властный идеал, а патриархальное отношение любви к
отеческому авторитету.
Теперь со всей силой
выступает принципиальная антиномия власти и права: власть принципиально
содержит в себе момент бесконтрольности и произвола; право принципиально не
признает бесконтрольности и произвола. Во власти всегда есть, в конце концов,
бесправие. В праве всегда есть безвластие. Вся история социальной и
политической жизни есть история трагического столкновения власти и права. Из
этой борьбы вырастает и правовое государство, и диктатура, причем каждая из ее
сторон по-своему разрешает антиномию. Трудность решения состоит на первый
взгляд в том, что власть и право как будто несовместимы и исключают друг друга.
Если бы это было так, решение было бы принципиально невозможно. Однако они
обнаруживают не только взаимоисключение, но и некоторое взаимовключение. Они
поистине связаны неслиянно и нераздельно. В самом своем зародыше власть уже
предполагает элемент права. И, с другой стороны, в самом своем завершении право
тоже сохраняет известное отношение к власти. Всякая власть предполагает минимум
права; всякое право предполагает минимум власти.
Прежде всего это нужно
показать со стороны власти. Отношение властвования необходимо и с самого начала
принимает некоторую форму права, нормативную форму. Формирование при помощи
права представляет собой облагораживание власти, ее сублимацию, и она
начинается в принципе тотчас же, как только появляется власть. В самом деле,
единичный приказ и единичное повиновение еще не создают власти: властвует тот,
чьи приказы всегда исполняются, т. е. исполняются закономерно, нормально,
а не в виде исключения. Иначе говоря, властитель есть тот, кто имеет
право приказывать, а подчиненный есть тот, кто обязан подчиняться.
Совершенно очевидно, что мы имеем здесь психический феномен власти, но
облеченный в форму права. Руссо прекрасно формулировал это неизбежное
оформление власти правом, когда сказал: «власть никогда не будет достаточно
властной, пока не превратит силу в право, повиновение в долг». И всякая власть
превращает силу в право с самого начала своего появления: атаман является
обычно сильнейшим и храбрейшим воином, но он властвует не своей силой, а
признанной обязанностью подчинения. Внушение зависимости, на которое
психологически опирается всякая власть, есть вместе с тем внушение обязанности,
внушение некоторого правоотношения. Но как только властвование приняло
минимальную форму права, как только началась его сублимация, так тотчас же мы
вошли в стихию права, где возможен вопрос о правде и справедливости, о законной
власти: имеет ли право этот человек приказывать и обязан ли я повиноваться?
Законная власть, т. е. настоящая и подлинная власть, это та, которую не только
я признаю властью, но которую все признают властью. Законный властитель это
тот, которому все подчиняются и должны все подчиняться, ибо закон обладает
формой всеобщности. Здесь выступает момент социального, коллективного внушения
в феномене власти: недостаточно единичного признания и единичной подвластности:
не только я сам, но мы все должны признать власть имеющей право
властвовать, дабы она действительно была властью. Уже здесь мы можем заметить
первое движение самости и свободы: минимум личности и свободы
существует и у раба, поэтому существует и вина рабского сознания (как указал
Гегель13*), поэтому существует и потенция восстания: раб может
подчиниться, но может и восстать. Мы видим, таким образом, что всякая власть
для своего укрепления необходимо сублимируется, облекается в форму
права, облагораживается; но где есть сублимация, там существует необходимо
пробуждение свободы и самости. Оно существует даже и у раба в форме
потенциального неповиновения и восстания.
Рассмотрим теперь другую
сторону антиномии, сторону права, и мы тотчас убедимся, что, будучи
противоположным власти, право все же всегда нераздельно с нею связано: власть
всегда сублимируется каким-то правом, хотя бы самым жестоким и деспотичным. И
право всегда сублимирует некоторую власть, хотя бы самую смягченную,
ограниченную, осмысленную. Право имеет перед собой идеал безвластия, но
фактически всегда опирается на какую-то власть. Ведь закон есть императив (право
императивно-атрибутивно, как определил Петражицкий). Раз закон установлен, он в
своих императивах не допускает оценки со стороны разумности и целесообразности
и требует абсолютного повиновения, пока не отменен и не заменен другим
законом. Эта категоричность и абсолютность строгого права с момента
установления его правильно была отмечена Штаммлером, как unbedingtes Gelten, как безусловность права в отличие от конвенциональных
норм, которые всегда условны («соблюдай правила приличия, если хочешь
принадлежать к хорошему обществу»). Право не знает этого «если хочешь». Но
здесь явное сходство императивов закона с императивами власти:
непроницаемость императивной нормы для воли и разума подчиняющегося,
независимость от его субъективной оценки и желания: «хочу или не хочу, нравится
мне закон или не нравится, нахожу его справедливым или несправедливым — должен
беспрекословно ему подчиниться». В силу чего? Только в силу того, что закон
установлен, что так постановлено, что так «принято» (в обычном праве).
Всякое право есть устав, постановление, оно всегда позитивно, номотетично,
предполагает законодательство и, следовательно, веление законодательной
власти. Так мы приходим к необходимому моменту власти в праве. Закон
предполагает законодателя, т. е. лицо, волю, власть. Но если право есть приказ
власти, то это совсем особый приказ, особое ее проявление. Оно, и только оно,
делает власть организующей силой, объединяющей силой и потому осмысленной и
сублимированной силой. Закон есть первая сублимация власти. Все великие
властители и цари были прежде всего законодателями (Соломон, Моисей, Наполеон,
Юстиниан). В законе и через закон власть существенно изменяется: она перестает
быть произволом и становится всеобще-обязательной нормой. Закон перестает быть
простым личным отношением властителя и подвластного: он обращен ко всем, его
императив всеобщ и потому безличен. Он не есть особое личное отношение
властвующего и подчиненного. Личность законодателя может сохраняться только как
воспоминание об авторе закона, она может быть и вовсе не известной в
демократическом законодательстве. Все это бесконечно преображает отношения
властвования, которые суть отношения личные, а не безличные. Но главное
различие состоит в том, что приказ законодательной власти связывает самого властителя,
тогда как никакое другое обычное приказание не связывает властвующего, он может
тотчас отменить или изменить приказ.
Несомненно, что сублимация
власти при помощи права преобразует ее совершенно, делает ее как бы
неузнаваемой, и все же момент произвольности и абсолютности остается всегда во
всякой власти: будь то власть самого ответственного министра, ограниченного
правом и парламентом, или даже полицейского, регулирующего движение на улицах.
Никто из проезжающих не ощущает его власть как власть, а скорее как
службу, и однако это самая
настоящая власть, ибо она так же, как и власть министра в своих управомоченных
актах, подлежит немедленному исполнению со стороны подвластных без
всякой проверки и оценки.
***
Так устанавливается антиномия
власти и права, которая представляет собой нечто удивительное: эти два начала
противоположны друг другу и вместе с тем связаны неразрывно друг с другом, как
северный и южный полюс магнита. Противоположности, как сказал Платон, «связаны
концами». Вместе с тем они стремятся поглотить, взаимно подчинить друг друга.
Власть не может существовать без права и вместе с тем как бы с величайшей
неохотой подчиняется праву и никогда не подчиняется ему до конца, постоянно
сохраняя непроницаемую для права сферу свободного усмотрения. С другой стороны,
право не может существовать без власти, но с величайшей неохотой допускает
свободную сферу власти, стремится ее всячески урезать, ограничить, взять под
контроль права. В самой сфере права эта антиномия была отчетливо формулирована в
философии Фихте14*: «в реализации правового состояния необходимо
лежит противоречие, которое состоит в следующем:
1. Тезис: каждый
должен быть свободным, он должен следовать только своему собственному
усмотрению. «Царство свободы исключает всякое принуждение»; «Принуждение
абсолютно противоречит праву. Оно отнимает внутреннюю свободу индивидуума».
2. Антитезис: «То,
что лежит в понятии права, должно безусловно осуществиться; ибо каждая
нравственная заповедь должна быть безусловно осуществлена. Поэтому то, что
заключается в понятии права, должно быть реализовано и осуществлено даже
посредством принуждения и власти».
Антиномия, как ее формулирует
Фихте, состоит в том, что право отрицает всякое властное принуждение и вместе с
тем право абсолютно требует реализации при помощи властного принуждения. Трудно
сильнее выразить антиномию власти и права. Самое существование этой антиномии
показывает нам настоящее основание бесконечных споров о том, существенно или
несущественно принуждение в праве; необходима или не необходима власть в
социальном строе; наконец, составляет ли мудрая и сильная власть настоящий
политический идеал или же этот идеал есть демократическое правовое государство
с его стремлением приближаться к безвластной организации.
Как же решается эта антиномия?
Существует двоякое решение. Одно решает в сторону права и
справедливости: власть сублимируется правом, властеотношение
превращается в правоотношение. Целью власти будет свободная правовая
организация, а власть является только средством. Власть служит осуществлению
правовой организации. Таково понятие «служебной» власти у Петражицкого в
противоположность власти «господствующей».
Но возможно решение и в
сторону власти: власть есть цель, право есть средство укрепления власти и
осуществления власти. Такое решение мы находим в «Законах» Платона. Для него
власть есть самостоятельная ценность, ибо только она организует жизнь при
помощи законов. Существенное отличие этих двух решений состоит в том, что
первое признает иерархическое первенство права над властью, а второе — нет.
Сублимация власти совершается при помощи права или не при помощи права. Дилемма
такая: социальная гармония созидается правом или властью. У Платона мы имеем
решение властное. Но обе стороны знают, что право и власть нераздельны. Платон
знает, что без законов нельзя устроить государство. Поэтому дилемма
формулируется так: или социальная организация созидается правом при помощи
правовым образом организованной власти; или она созидается абсолютной властью
при помощи властно продиктованного права. Чем же сублимируется власть у
Платона? Он, конечно, сублимирует ее, ибо вручает философам, созерцающим
идеи истины и добра. Но она сублимируется не правом и не организацией
свободного взаимодействия лиц, а непосредственно самими идеями истины и
добра. Для Платона свобода лица и субъективное право не представляют
никакой ценности. Он даже упрекает демократию в том, что она есть царство
личной свободы. Для него власть непосредственно насаждает добро и истину. Вот
что означает его идеократия. Неправда идеократии состоит в том, что в
числе идей, сублимирующих власть, облагораживающих ее и делающих мудрой (т. е.
властью философов), — нет идеи личности и свободы, нет идеи
субъективного права, нет идеи свободной гармонии. Вот существенный недостаток власти
лучших (идеальной аристократии) или наилучшей власти: она хочет вести к
истине и добру властно, насильно, гетерономно, без свободы, через принуждение.
Это и
есть принцип инквизиции22,
«Великого инквизитора» Достоевского, принцип современного коммунизма. Такая точка
зрения не признает первой свободы (формальной свободы произвола) и хочет
насильно насадить вторую свободу (свободу в истине и добре). Это точка
зрения Античности, вообще не признававшей свободу произвола, и точка зрения
всяческой диктатуры. Достоевский прекрасно сознавал эти два решения и выразил
одно из них в своем «Великом инквизиторе», подчеркнув его совпадение с
коммунизмом в словах Шигалева («исходя из абсолютной свободы я пришел к
абсолютному рабству»15*). А другое выразил в следующем афоризме: «а
не послать ли нам к черту эти хрустальные дворцы социализма единственно для
того, чтобы по своей глупой воле пожить?!» В этих словах заключается со
всей силой выраженное требование формальной свободы произвола. Своя воля
представляет ценность, даже когда она есть глупая воля. Конечно, право
ограничивает своеволие чужой свободой и возможностью гармонического
взаимодействия, но право никогда не доводит это ограничение до уничтожения
самости и ее свободы. Иначе оно уничтожило бы субъективное право, т. е. настоящую
и подлинную сущность права.
Здесь еще раз можно взвесить
ценность субъективного права, как автономии лица, которое противоположно
всяческой гетерономии. Автономию лица в конце концов защищает здесь
Достоевский в своих парадоксальных словах, ибо всякая гетерономия содержит в
себе некоторую неправду. В самом деле, приказ и повиновение по своему
содержанию допускает два случая: во-первых, приказ разумен и справедлив, но он
исполняется только в силу повиновения, а не потому что я сам того хочу.
Тогда отсутствие автономии есть некоторое зло: было бы лучше, если бы я сам так
делал, а не в силу приказа. Другой случай, второй: приказ неразумен и
несправедлив, но он исполняется в силу повиновения. Это еще хуже: тогда значит
я сам не сделал бы этого, но императив вынуждает меня. Было бы лучше,
если бы я сам действовал, а не приказ действовал. Во всех случаях приказ есть
некоторое умаление самости, и оно неизбежно во всяком властном отношении. Но
умаление самости, ущерб самости, есть несомненное зло. Полноценно только то
добро и та заслуга, которая идет из глубины самости, которая делается «из
глубины души», не за страх, а за совесть, в этом великая идея автономии Канта16*.
22 Compellere intrare Августина,
т. е. «принуждать войти в Царство Божие».
Решение антиномии власти и
права при помощи сублимирующей силы права есть решение в духе правового
государства, решение, противоположное диктатурному принципу. Оно исходит из
принципа автономии личности и приходит к принципу автономии народа, к принципу
самоуправления. Оно признает принцип самости и самоуправления в двух его
моментах: в форме личного и общественного самоуправления. И эти моменты связаны
неразрывно. Кто говорит со всей полнотою личного самочувствия: «я сам» и
«мы сами», тот признает правовое государство и демократию. Необходимо
только показать, что правовое государство связано с демократической формой
субстанциально и существенно. И это потому, что правовое государство требует в
той или другой форме самоуправления, т. е. автономии личности и
автономии общества. Но как только мы скажем: самоуправление, так мы вступаем в
сферу демократических форм. Идея справедливости сама по себе требует той или
другой формы самоуправления, ибо, как мы показали, полное подчинение одного
лица другому само по себе несправедливо. Справедливо, чтобы я сам участвовал
в создании закона, которому я подчиняюсь. Справедливо, чтобы я сам устанавливал
власть и контролировал власть, которой я подчиняюсь.
Пробуждение самости,
пробуждение личности неуклонно ведет к развитию самоуправления. Но мы видели,
что самость в принципе неуничтожима, она существует даже в рабском повиновении,
ибо всякая власть опирается на признание. Настоящее подчинение есть лишь такое,
которое идет из глубины самости (выражается словами: «не за страх, а за
совесть»). Но велит ли мне совесть подчиняться этому закону и этому велению
власти и этому властителю? Как только пробудилась самость, как только человек сам
признал, что он обязан повиноваться, так пред ним встает вопрос: почему я сам
должен подчиняться, а он имеет право повелевать? Почему я сам должен
принять, как свою обязанность, подчинение закону? Первое и самое наивное
определение справедливости выражается в старом изречении: справедливость есть
повиновение законам и властям. Но самость никогда на этом не останавливается,
она требует отчета, требует оправдания (justificatio) власти
и закона — требует оправдания, ибо может дать осуждение, — требует смысла, ибо
может открыть бессмыслицу. В этом царственное и неотъемлемое, естественное, или
лучше и вернее сказать, — сверхъестественное право личности, право самости, право
ее Логоса. В силу чего это право принадлежит самости? В силу ее божественного
происхождения, в силу того, что в ней светит свет Логоса, «просвещающий всякого
человека, грядущего в мир», — так мы должны сказать на религиозном языке; а на
философском языке мы можем сказать иначе: в силу того, что самость поднимается
над всяким явлением, трансцендирует всякий опыт, всякое фактическое отношение,
«редуцирует» все это до степени явлений, и только явлений, и этой редукцией
освобождает себя от всякого фактопоклонства. В своей трансцендентной свободе
самость возвышается над всем, все может подвергать сомнению (de omnibus dubito) — сомнению научному и сомнению нраствен-ному, сомнению
в смысле реальности того, что представляется, и сомнению в смысле ценности. Обо
всем «я» может спрашивать: правда ли, что это так? В данном случае: правда ли,
что справедливо подчиняться этому закону, этой власти и вообще какому-либо
закону и власти? Таким образом, все должно предстать на суд личности, на суд
самости, и при этом в двух ее формах: на суд меня самого и нас самих,
на суд личности и на суд народа. В этом заключается великая идея автономии:
закон должен предстать на суд, на суд самости, ибо самость выше закона. И
только, если я сам признаю закон и склоняюсь пред ним, только тогда
закон начинает действовать для меня и налагать обязанности. Всякий приказ
опирается, в конце концов, на мое согласие повиноваться; всякая гетерономия
опирается на автономию; современная психология скажет: всякое внушение
опирается на самовнушение. Бесконечно малый пункт неустранимой духовной
свободы, центр самости, существует во всяком, даже рабском, сознании. Но всякий
раб, который осознает эту свою духовную свободу, есть уже потенциальный бунтовщик,
ибо он может сказать: не хочу повиноваться, хотя бы до времени был принужден
повиноваться! Точно так же всякий подданный может сказать: не хочу этого
бессмысленного закона; хотя в силу того, что он установлен, подчиняюсь ему!
Нет никакого сомнения в том,
что самосознание рождается от восстания, в конфликте, в столкновении спонтанных
влечений, идущих изнутри, из центра, из самости, — с воздействиями, влияниями,
насилиями, императивами, идущими извне, от «не-я», от внешнего мира и от других
людей. Отсюда — революционный характер всякой автономии. В столкновении с
внешним миром (с социальным и природным) рождается самосознание; в столкновении
с гетерономией рождается автономия. В своем пробуждении самость может
казаться бесконечно малой и слабой, подавляемая со всех сторон гетерономными
приказами и
запретами социальной среды.
Но дело в том, что эти ограничения и запреты не подавляют, а пробуждают и
укрепляют самость, подобно тому, как плотина расширяет и усиливает мощь потока,
которую нельзя принципиально остановить. Как только самость пробудилась, она
имеет тенденцию расширять сферу своих воздействий и восприятий на весь мир, в
бесконечность. Всякая гетерономия имеет свой автономный ответ, и без него
невозможна. Я сам и вселенная; я и все, я и все другое — вот в каком
двуединстве рождается и движется самосознание. Оно рождается в этом странном
равноправии центра и бесконечной периферии. «Какая польза человеку, если он
приобретет весь мир, душу же свою потеряет?»17* Ценность всего мира
здесь сопоставлена с ценностью моей души. Дети и дикари потому так долго не
говорят «я», что не схватывают этого странного равноправия. Осознать эту
бесконечность «монады», этого зеркала вселенной, по слову Лейбница, — значит
остановиться в изумлении перед чудом самосознания, и это переживание очень
немногим доступно; в мировой философии оно впервые раскрылось индусам.
Духовный рост и все
воспитание индивидуальное и социальное построено на том, что всякая гетерономия
получает свой автономный ответ. Всякое воспитание исходит из принуждения, из
гетерономных приказов, авторитетных советов и увещаний — для того чтобы прийти
к свободе, к самости, к автономии. Здесь отличие истинного воспитания от
дрессировки, которая всегда сохраняет властвование и подчинение авторитету,
тогда как истинное воспитание его, в конце концов, упраздняет. Ученик должен
научиться сам мыслить, сам оценивать, сам выбирать, сам
действовать. Всякое воспитание есть воспитание к самости, к автономии, к
самоуправлению («Erziehung zum
Selbst». Pestalozzi).
Таков же, в конце концов,
принцип всякого закона и права, закон педагогичен в своей гетерономии (апостол
Павел называет его педагогом, «детоводителем ко Христу»18*). Здесь
становится понятным то решение, которое Фихте дает столь мощно формулированной
им антиномии права: тезис и антитезис оба истинны, но нужно начинать с антитезиса:
«право должно быть реализовано или восстановлено посредством принуждения и
власти», чтобы потом непременно прийти к тезису: правовое принуждение
становится ненужным посредством воспитания к свободе. Принуждение, пресекающее
преступный произвол, есть средство воспитания к истинной свободе, к автономии.
Задача всякого права и государства в том, чтобы подданные и граждане сами не хотели убивать и красть, сами соблюдали
собственность и договоры; и без такого признания, исходящего из самости, без
такой автономии правосознания, — никакой подлинный правопорядок никогда не
существовал и не может существовать.
Однако степени развития,
степени актуализации самости бесконечно различны. Правовое государство и
демократия есть наиболее полное развитие самости, доведенной до реального
самоуправления. Необходимо только осознать, что личность, самость, не
существует в отрыве от общества, «я» не существую в отрыве от «всех». Самость
является всегда в двух ликах, в двух аспектах, нераздельно и неслиянно
существующих: я сам и мы все. Во времени самосознание общины
первее, нежели самосознание индивида. Сначала человек говорит о себе в третьем
лице, как дети и дикари, затем он говорит «мы»; русский крестьянин не говорил
«я», а говорил «мы» (мы — рязанские, мы — тульские); и только в конце развития,
на его вершине, человек говорит «я». На этой вершине он осознает равноправие и равноценность
личности и общества, индивидуальности и всеобщности. И вот
эта равноценность признается и реализируется только в правовом демократическом
государстве, ибо только оно признает самоуправление в двух его моментах:
самоуправление лица и самоуправление общины, автономию личности и автономию
народа, из которых ни одна не должна подавлять другую. В этом состоит принцип,
идея, сущность демократии, и эта сущность есть самостоятельная ценность, а
вовсе не средство, не полезность, не орудие для каких-то посторонних целей.
Необходимо ясно видеть
непрерывный путь, идущий от первого пробуждения самости, когда ученик у Платона
впервые сам усматривает истинность теоремы Пифагора (независимо от авторитета
учителя)19* — до того завершения этого пути, когда каждый сам и все
вместе устанавливают власть и право, осуществляя полноту автономии и
самоуправления в правовом демократическом государстве. Дело Сократа и дело
Декарта являются существенными моментами на этом пути: оба они осуществляют
суверенное право во всем сомневаться, все призвать на суд, все проверить,
переоценить и заново установить. Это, несомненно, революционное право, как его
угадали реакционные афиняне, казнившие Сократа; и из этого права, из
философского суверенитета самости, суверенитета научного и этического, с
неизбежностью рождается в конце концов идея народного суверенитета у
Руссо и Канта. Связь легко раскрыть: когда я оцениваю этически судебное решение
и закон, я как бы
сам вместе с судьей и
законодателем постановляю решение, признаю и устанавливаю закон. И вот из этого
всеобщего и суверенного права оценивать — с неизбежностью вытекает право
действовать и осуществлять, ибо оценка становится активной и переходит в
действие. Завершением научного знания и его целей является решение задач; причем
важно, чтобы каждый ученый сам решал задачи. Точно так же завершением этической
оценки и ее последним смыслом является решение жизненной задачи, практической
задачи. И здесь важно, чтобы каждый сам и все вместе решали эту задачу. Решение
задачи другим и за другого есть зло.
Греческое слово «автономия»
состоит из двух корней: «я сам» и «закон»; нечто противоположное выражает слово
«гетерономия», состоящее из корней: «другой, или чужой» и «закон»; оно выражает
чужой закон, чужой приказ, чужое повеление, которому я должен подчиниться. Идея
демократии есть борьба с гетерономией во имя автономии, борьба с чужим велением
во имя собственной свободы и собственного решения. Основное противоречие
автономии и гетерономии, свободы и власти, решается посредством облагорожения
власти, преображения власти, «сублимации» власти. Точнее сказать, власть
нуждается в оправдании, и оно состоит в том, что она служит праву и сама
действует в формах права, т. е. организует и поддерживает свободу, а не
нарушает ее. Только оправданная власть может быть ценной и нужной;
неоправданная власть может стать величайшим злом. В этом глубокий смысл
противопоставления «служебной» и «господской» власти у Петражицкого: служебная
власть служит установлению правопорядка, организации, она есть только
средство и никогда не цель в себе; напротив, господская власть есть самоцель, и
если она создает порядок и даже мощную организацию, то это для нее лишь
средство властвования, аппарат власти.
Власть оправданна в
демократии, когда она служит нам всем и мне самому. Мы привели
пример власти полицейского на улице, который «обслуживает» движение. Власть
может быть автономно признанной и управомоченной, когда она является службой
авторитетного лица и специалиста, которому «я сам» и «мы сами» даем свободу
команды и согласие подчинения, но только в известной специальной и ограниченной
сфере и сохраняя за собою право выбора и смены авторитетного лица. Таковы в
принципе все власти в демократическом, правовом государстве от полицейского и
низшего судьи — до министра. При этих ус-
ловиях момент дискреционности
власти, который сохраняется при всех ее ограничениях, имеет огромную
организационную ценность. Мы передаем сами право распоряжения и решения
—• там, где не можем, не умеем или не желаем сами распоряжаться и решать. Но
это лишь частичная, условная и ограниченная передача. Такова власть капитана,
машиниста, пилота; такова же принципиально власть министра в
либерально-демократическом государстве. Она не нарушает принципа автономии при
этих условиях. Часто критикуют слабость власти и легкость свержения министерств
в демократиях: но в этом есть известное преимущество: в правовом
демократическом государстве министры, ответственные чиновники, директора
предприятий — выходят в отставку; тогда как в тоталитарном государстве с
сильной властью — они «выводятся в расход». В первом — оппозиция сидит в
парламенте; во втором — оппозиция сидит в тюрьме.
Либеральную демократию часто
критикуют как формальную демократию. Это повторяется обыкновенно людьми,
ничего не понимающими в праве: дело в том, что всякое право, предоставленное
человеку, — формально, т. е. дает ему известную сферу свободы, которую
он может наполнить любым содержанием. Свобода совести — формальна; свобода
мысли и слова — формальна; свобода передвижения — формальна; свобода союзов и
собраний — формальна, ибо никто не предписывает мне, каким содержанием должна
быть наполнена эта свобода: какую религию я обязан исповедовать, что я должен
говорить и как мыслить, куда ехать и куда не сметь ехать и т. д. И в
гражданских правах мы имеем ту же формальную свободу: мое право покупать и продавать
не предписывает мне, что я именно должен покупать и продавать; мое право на
квартиру по найму не говорит мне, как я должен жить и что я должен делать в
этой квартире. Всякое субъективное право формально в известных границах
(форма и есть граница), и в этом его величайшая ценность в смысле свободы
творчества, в смысле автономии личности. Без этого «формализма» нет автономии,
ибо она означает, что в этих границах я сам решаю и выбираю, каким
содержанием наполнить эту предоставленную мне форму.
Кто не ценит формального
права, кто томится от необходимости самому выбирать и решать, чем заполнить эту
форму (а таких сейчас имеется немало), тот может получать готовое, предписанное
содержание в тоталитарном государстве: ему будет продиктовано, во что
именно он имеет право верить, что
он имеет право мыслить и
говорить, куда ехать и не ехать и на какие собрания ходить. Никаких «формальных
прав» больше не будет: все будут заполнены обязательным содержанием и
превратятся в обязанности.
Говорят, что формальная
демократия безыдейна, что она не имеет никакого единого миросозерцания и ни
во что не верит; предоставляя всем и каждому верить во что угодно и утверждать
что угодно, она становится на точку зрения индивидуализма, релятивизма,
скептицизма. Но что получается, если отказаться от этого «формализма»?
Получается «народная демократия», которая имеет обязательную веру и
обязательное миросозерцание, которая не допускает свободного исследования и
свободной диалектики. Такая «демократия» убила Сократа и продолжает убивать и
подавлять все, что противоречит ее «генеральной линии». Но сейчас это вовсе не
«демократия», это тоталитарное коммунистическое государство. Платон первый
создал его идею, которая живет во всех коммунистических системах и до сего дня.
Он исходил из полного отрицания «демократии» и противопоставлял ей идеократию,
т. е. как раз господство единой идеи, единой веры, единого
обязательного миросозерцания в государстве. И конечно, миросозерцание великого
философа не могло быть материализмом. Идея, которую он хотел насаждать
компартией «философов и стражей» в своем тоталитарном государстве, была великой
и истинной идеей: идеей добра и справедливости, обоснованной в его гениальной и
бессмертной системе. Но вот в чем состояла «жизненная драма Платона»23,
больше того, тысячелетняя трагедия истории: добро, насаждаемое тоталитарным
принуждением и исключающее свободу личности, превращается в величайшее зло. Идеократия,
тирания идей, есть величайшее зло, даже если эти идеи вовсе не ложны.
Средневековое христианство выражало истинную идею и хотело спасения людей, но
когда оно решило спасать их силою, удерживать от гибели кострами и пытками, оно
обратилось в инквизицию, в «Великого инквизитора», служителя «великого и
страшного духа». Идеократия есть всегда великое зло, и оно становится
предельным, когда насаждает ложную идею, например атеизм и материализм.
То, что Платон упустил в своей философии, было идеей абсолютной ценности
личности, идеей свободной индивидуальности и ее неотчуждаемых
21 Заглавие знаменитой когда-то статьи Вл.
Соловьева.
прав. Но эта идея тогда еще
не родилась: она выросла из христианской этики24.
Но если демократия не есть
идеократия, то это не значит, что она безыдейна, беспринципна, не имеет
права иметь философию, религию, миросозерцание. Этот упрек мы должны решительно
отстранить: все это она имела и будет иметь, но только в формах свободы, в
формах свободного столкновения мнений и идей, в формах свободного диалога
свободных мыслителей. И как раз эти формы есть то, чем может гордиться формальная
демократия. Демократия не боится плюрализма мнений, научных теорий,
мировоззрений, политических и религиозных верований. Демократия знает, что
всякое научное и философское исследование есть диалог, что всякое
этическое и политическое решение диалектично, ибо оно взвешивает мотивы
за и против (а это и есть сущность диалектики), что, наконец, «парламент»
построен на том же самом диалектическом принципе, и этот принцип сократической
мудрости утверждает, что истинное решение рождается из высказываний и
возражений, из тезиса и антитезиса, что истина всегда синтетична, что она
«собирает» различное и разъединенное воедино и потому соборна. Напротив,
нет ничего более антидиалектичного, чем тоталитарное государство с его
обязательной догмой материализма. Оно вечно толчется на своем тезисе, а
антитезис «выводит в расхода. Диалог здесь невозможен. «Дискуссия» есть метод
чистки и истребления противников, «подхалимажа» и предательства.
Следует обратить внимание и
еще на один вид возражения против «формальной демократии». Если она исходит из
принципа автономии личности и народа, а это ее основной принцип, то
могут возразить, что человек как раз «не автономен», не самодостаточен, что он
зависит от высших начал, от божественных велений. Не означает ли «автономия»
того, что сам человек оказывается последней инстанцией, что над ним самим нет ничего,
никаких священных призывов и запретов? Тогда «все позволено» Ивана
Карамазова было бы необходимым выводом25. Но все это истолкование
«автономии», конечно, неверно. Мы должны вспомнить филологическое и философское
значение этого слова: оно соединяет в себе «самость» и «законность»; и
24 Идея автономии была у Платона, но она означала
лишь автономию мышления и суждения: «я сам» должен усмотреть истинность и
ценность идеи, она не есть предписание авторитета, но собственное узрение
философа.
25 Мы получили бы предельный релятивизм и «свободу
в ничто» в духе Сартра2"'.
конечно означает не
беззаконие, а закон, признанный и установленный мною самим. Именно так Кант
понимал автономию личности: она означала для него «категорический императив»,
«моральный закон во мне»21*; не чужое веление, но мой собственный
моральный долг, который я нахожу в себе и признаю сам, как внутреннюю правду.
Моральный долг не отнимает моей свободы: я могу его исполнить или нарушить.
Моральный долг вытекает из того, что я сам различаю и выбираю добро, а не зло.
Но свободный выбор добра, а не зла не есть потеря свободы, — наоборот, он есть
обретение высшей свободы: свободы в истине и добре («Я научу вас Истине, и
истина сделает вас свободными»22*). Таково философское значение
«автономии», она отнюдь не означает самодостаточности и самовластия человека,
не означает «формальной» свободы абсолютного произвола26.
Из автономии личности и
народа вытекает, как мы видели, право и обязанность подчиняться только тому
закону и той власти, которые нами самими признаны и установлены, иначе говоря,
вытекает принцип народного суверенитета, идея общей воли Руссо. Но установление
нового закона и отмена старого исходит принципиально из оценки данного закона с
точки зрения правды и справедливости. Каждый действующий «положительный» закон
может оказаться несправедливым и нецелесообразным. Так возникает идея
«естественного», идеального, справедливого права, иначе говоря, бесконечная
задача усовершенствования правопорядка, социальной организации. Но оценка
правопорядка с точки зрения правды и справедливости необходимо исходит из
восприятия всей системы ценностей, признаваемой и культивируемой данным
народом, иначе говоря, она исходит из всего миросозерцания, из того, что я
сам и мы сами признаем правдой. Неправда, будто либеральное
правовое государство не нуждается ни в какой идеологии, ни в каком
миросозерцании: оно само целиком построено на известном миросозерцании, а
именно на христианской этике, на идее абсолютной ценности индивидуальной
и всеобщей свободы, на идее «солидарности», «соборности», любви. Следует
помнить, что христианская идея справедливости — иная, чем идея
справедливости до-христианская и вне-христианская. Первая утверждает порядок равноценности
индивидуума и общины; вторая
26 Здесь ясно выступает различие высшей и низшей
свободы: свободы в истине и добре — и свободы в призвольности выбора. Кант
различает «Willkiir und Freiheit» (произвол и свободу).
Августин различает «libertas minor et libertas maior»23*.
утверждает, что личное благо
всегда приносится в жертву общему благу: общее благо есть высшая ценность.
Социальные преступления обычно совершались для «общего блага» и оправдывались
этим общим благом27. Христианская идея справедливости не признает,
напротив, никакого нарушения прав личности во имя интересов народа, интересов
государства, интересов большинства. Величайшей ценностью, завоеванной
государством, является ценность неотчуждаемых прав личности, священных прав
свободы совести, слова, собраний, союзов, передвижения; неприкосновенности
личности вообще. Этим самым индивидуальная личность противопоставлена
большинству, государственной власти и пользе, — как равноправный и равносильный
субъект, ибо носителем правды и истины может оказаться меньшинство, а не
большинство, и даже единичная личность. «Один стоит десяти тысяч, если он
наилучший», — говорит Гераклит24*. Никто и ни для какой цели не
имеет права использовать чужую личность как средство и только средство (Кант);
личность есть «самоцель», т. е. самоопределение и самосозидание, но не
самодостаточность и самовластие: Я создаю самого себя и свою судьбу не иначе
как вместе с другими и через других, и эти «другие» не чужие (они не
«гетерономии»), они живут во мне, и я в них, ибо это я сам и мы сами.
Так раскрывается богатство
содержания — этического, философского и даже религиозного — которое содержится
в принципе автономии личности, индивидуальной и народной, в принципе
солидарности и соборности.
Демократия имеет свою веру и
свою философию: философия свободы не есть свобода от философии; идея
свободы не есть свобода от идей. Идея свободы отрицает только тиранию идей,
насаждение идей насилием и террором. Отрицается тоталитарное государство,
диктующее свою «идеологию»; утверждаются идеи и верования, вырабатываемые
свободной личностью и свободным народом, а не государственной властью.
Свободная диалектика отнюдь не есть релятивизм и скептицизм. В этом Платон и
Сократ были правы. Но свободная диалектика ведет диалог с релятивизмом, атеизмом
и скептицизмом28, будучи уверена,
27 «Социальное преступление» отличается от
«индивидуального» тем, что последнее отвергается и наказуется обществом и
признается «преступлением», тогда как первое вовсе не наказуется, а
оправдывается и даже ставится в заслугу и выполняется оно не индивидуальным
преступником, а обществом.
28 И даже, по утверждению Канта, более охотно, чем
с догматизмом.
что истина в конце концов
диалектически побеждает; и побеждает она в глубине сознания, в сущности, только
диалектическим путем, т. е. своим «Логосом», своей истинностью, а не
авторитетом, диктатом, насилием. Истина, которая не достижима путем свободы и
которая не освобождает, — не есть истина. Такова религиозная вера в
освобождающую силу правды: «Я научу вас истине, и истина сделает вас
свободными»; «где Дух Господень — там свобода»25*.
Как-то странно повторять все
эти основы классической философии права, на которых построено демократическое
правовое государство XIX и XX вв., а с ним и через него и весь блестящий расцвет
европейской культуры с его изумительным скачком, происшедшим в конце XVIII в.
Этими идеями вдохновлялась русская интеллигенция, начиная с декабристов. Для
европейца и американца они представляют нечто само собою разумеющееся. В этом
большое преимущество, но и опасность: трудно уразуметь смысл и ценность того,
что «само собой разумеется». Но хуже всего то, что человечество разделилось и
огромная его часть не признает и даже иногда не знает принципов свободной
христианской культуры. Приходится их снова отстаивать, и проповедовать, и
бороться за них. А для этого необходимо их заново осознать и уразуметь. Поэтому
Липпман прав, когда в своей книге «Общество свободных людей» он воспроизводит
для США классическую либеральную философию права и государства с ее идеей естественного
права и сопоставляет ее с тоталитарным коллективизмом как ее антиподом.
При таком сопоставлении
возникает вопрос: не есть ли тоталитарное государство с его управляемым
хозяйством — нечто новое, прогрессивное, тогда как либеральная
«капиталистическая» демократия есть нечто устаревшее, относящееся к XIX в.,
превзойденное? И если даже она представляла известную ценность для своего
времени, как освобождение от феодализма и абсолютизма, то не является ли теперь
стремление сохранить эту ценность простым выражением консерватизма?
На это следует ответить, что,
напротив, тоталитарная диктатура с ее «вождизмом» и обезличенными народными
массами есть архаическая форма власти, огромный регресс в области морали и
права, и духовной культуры вообще. Она реакционна во всем, за исключением своей
техники и индустриализма: реакционна в своем закрепощении труда, в своей
«национализации», напоминающей хозяйство фараонов, в своем терроре и
инквизиции. Она «прогрессивна» только в смысле технического усовершенствования
методов властвования и угнетения, в смысле прогресса во зле. Однако следует
помнить, что техника индустриализма создана вовсе не этими «вождями» и массами:
она создана свободными изобретателями и предпринимателями в свободной
демократии, индустриальная революция могла возникнуть только в свободном
«капитализме». Вожди усваивали и присваивали не ими созданный «буржуазный»
индустриализм и в настоящее время стараются похищать «буржуазные» изобретения
силой или шпионажем.
Но если культ вождей,
обожествление цезарей, абсолютизм власти, есть архаическая форма, смотрящая в
прошлое, то либеральная правовая демократия смотрит в будущее и освобождает
горизонт для творчества. Если она в чем-либо консервативна, если она
«сохраняет» и охраняет какую-либо ценность, то следует помнить, что это
ценность свободы и автономии. А сохранять свободу — значит сохранять
возможность творчества, изобретения, прогресса. Но свобода и автономия — это я
сам и мы сами; и сказать, что отныне я сам и мы сами будем
определять свою судьбу, — значит сказать нечто вечно новое, открывающее
бесконечный горизонт возможностей, который в принципе никогда не замыкается.
Только в подлинной демократии существует то особое чувство, которое свойственно
англичанам и американцам: правительство это мы сами; вне демократии, вне
автономии, правительство — это «они», это не «мы», это те, которые нами
управляют. В тоталитарной диктатуре эта гетерономия, это отчуждение аппарата
власти достигает своего предела.
Необходимо помнить, что
принцип автономии в смысле морально-правовом есть очень молодой принцип.
Он вырос из практики английского парламента и был философски осознан Локком,
Руссо, Кантом, Фихте и Гегелем. Либеральная демократия вырастала в течение XIX века
с большим трудом и далеко не везде. И сейчас она вовсе не есть нечто
достигнутое, установившееся, законченное. Демократия совсем не есть факт, не
есть данность, а есть задание. Реализация автономии и свободы,
составляющая ее сущность, есть бесконечная творческая задача, устремленная в
будущее.
Прежде всего необходимо
убедиться в том, что современная либеральная демократия вовсе не везде и не во
всем «демократична»; так:
1. Политические партии организованы вовсе не
демократично, а по принципу вождизма, олигархии и внутренних интриг.
В своей внутренней
организации они непроницаемы для избирателей, для суверенного народа, даже для
общественного мнения. Иногда партийные комитеты состоят из лиц, вовсе не
избранных народом, и такие лица могут влиять на решение парламента.
2. Демократии, включающие в себя коммунистическую партию,
частично захвачены чужой тиранией. Здесь народ частично потерял свой
суверенитет: часть избирательного корпуса и его парламента непосредственно
подчинена суверенной воле чужого мощного тоталитарного государства, введена в
его орбиту и уже не принадлежит самой себе. Автономия потеряна, ибо сама данная
коммунистическая партия ничего не решает автономно. Признание коммунистической
партии противоречит принципу демократии: оно означает «свободу» организовать
уничтожение либерального правового государства, т. е. свободу государственного
преступления. Следует продумать наконец, может ли правовое государство признать
«свободу уничтожения свободы»? Может ли государство признать партию, предающую
его в «холодной» и «горячей» войне29?
3. Невозможно логически и юридически оправдать включение
в Организацию Объединенных Наций, построенную на демократических договорных
началах, тоталитарной диктатуры, не признающей ни принципа свободной
демократии, ни принципа договора. На это в свое время смело и решительно указал
в своей статье М.В. Вишняк26*. Достаточно ознакомиться с Хартией
Сан-Франциско27*, чтобы понять, что тоталитарное государство,
особенно коммунистическое, не может ее подписать. Хартия с большой силой
выражает основные принципы либеральной демократии, принципы автономии личности
и народа, которые она вместе с тем кладет в основу свободного объединения
наций. Так, во Введении она говорит о «новом укреплении веры в основные права
человека, в достоинство и ценность человеческой личности», об «уважении к обязательствам
и договорам и другим источникам международного права»... Наконец, она говорит о
«всеобщем распространении основных свобод и прав человека на каждого, без
различия расы, пола, языка, религии или социального класса» (Ст. 55 b,
с), и на основе восстановления уважения к этим неотъемлемым правам человека она
29 Проблески здравого смысла в ответе на этот
вопрос еще сохраняются в том, что правовое демократическое государство не
признает напр[имер], партии фашизма, нацизма или даже монархизма.
хочет утвердить
интернациональное сотрудничество (Ст. 1 § 3). Все это совершенно неприемлемо
для тоталитарного государства, принципиально не признающего никаких
«неотчуждаемых прав» и человеческих свобод, неприкосновенных для государства.
Но особенного внимания заслуживает
Ст. 2 § 4, который с самого момента подписания в 1945 г. непрерывно нарушался и
будет нарушаться. Он гласит: «Все члены объединения отказываются в своих
международных отношениях применять насилие против территориальной
неприкосновенности, или политической независимости какого-либо государства, или
вообще угрожать ему каким-либо способом, не соединимым с целями объединенных
наций».
Удивительно не то, что этот
параграф нарушался, а то, что юристы и политики, пережившие трагический опыт
тоталитаризма, могли не заметить, что способ действия тоталитарных государств
«несоединим с целями Организации Объединенных Наций»; иначе говоря, могли
поверить, что самый мощный тоталитаризм откажется от всех своих принципов и
методов30. Мировая коммунистическая идеократия не может отказаться
от своей мировой миссии. Но мировая идеология свободы тоже утверждает свою
мировую миссию и стремится ее реализовать при помощи свободного союза свободных
государств. Между этими двумя миссиями невозможно, строго говоря, даже разграничение.
Основные идеологи коммунизма никогда этого не скрывали от самих себя. То, что
возможно, это исключение «горячей войны», сведение всего на «холодную войну»,
на борьбу идей, на соревнование принципов. Коммунистическая партия ведь
утверждает, что она еще далеко не достигла «коммунизма»; пусть она покажет
народам и своему народу это достижение. Но и свободная демократия еще далеко не
достигла подлинного демократизма, подлинной автономной личности и автономии
народа.
4. Весь бюрократический и административный аппарат самых
демократических государств построен вовсе не демократически: его внутренняя
структура чисто иерархична, и притом бесконтрольно иерархична.
Подчиненный персонал в этом аппарате и пред этим аппаратом беззащитен и
бесправен. То же самое и в еще больших масштабах мы можем наблюдать в ООН:
высшие и руководящие персоны весьма мало авторитетны, часто даже мало известны
и уж никак не оправдывают своего во
30 Нет надобности здесь перечислять
территориальные захваты, нарушения политической независимости и угрозы всякого
рода — они у всех перед глазами.
всех отношениях
привилегированного положения. Подчиненный персонал принужден быть во всем
покорным и не имеет голоса ни в чем, что касается внутренней организации. И все
же, несмотря на все свои недостатки, такое учреждение необходимо и имеет пред
собою горизонт будущего. Подумать только: ведь оно обещает, в сущности, всему
человечеству защиту каждой человеческой личности, признание ее ценности и
восстановление уважения к ней! Оно обещает проведение принципа свободного
договора между свободными народами и устранения войн! Перед такими грандиозными
целями легко критиковать средства, и такая критика необходима; но цели остаются
незыблемыми. Вся критика демократического принципа автономии сводится к тому,
что он не реализуется там, где он особенно необходим.
5. Наконец, совершенно противоречит принципам демократии
структура хозяйственно-индустриального аппарата, того аппарата, который
охватывает всю жизнь современного человека и в котором огромное большинство
обязано выполнять ежедневные функции. Отношение к хозяину, директору, инженеру,
мастеру есть исключительно отношение властвования и подчинения. Все же при
сохранении политической демократии это властвование не абсолютно и все
возможности борьбы за свободу и автономию личности еще открыты. При уничтожении
политической демократии властвование и подчинение становится абсолютным и
возможности борьбы за свободу закрываются. Таковы огромные задачи демократии.
Все ее несовершенства указывают на ее «незавершенность», на то, что она должна
и может совершить. Принцип самоопределения и самоуправления понятен и близок
каждому человеку, ибо это «я сам» и «мы сами». Поэтому «демократия» обладает
огромной популярностью, почти всеобщим признанием. Вот почему тоталитарная
диктатура предпочитает скрываться под псевдонимом народной демократии. «Лицемерие
есть дань, которую порок платит добродетели» (Шекспир)28*. Дань
уважения к демократии здесь очевидна. Жаль только, что в наше время
«добродетель» уж слишком любезна с «пороком» и потому сама впадает в лицемерие.
Оно царит во всех международных учреждениях и переговорах. Почему западные
демократии с такой готовностью усвоили бессмысленный термин «народной
демократии»? Разве совершенно исчезло классическое образование? Кавычки и
тонкая ирония не действуют на массы, — действует коллективное внушение.
Обещание марксизма совсем
не отнимать прибавочную ценность есть бессмыслица, сознательный обман
посвященных и абсурдная надежда непосвященных. Обещание отнимать прибавочную
ценность только с согласия производителя не есть бессмыслица или обман, но
есть доброе желание, реализация которого неизвестна и непонятна.
В этом пункте
марксизм-ленинизм имеет некоторое основание считать демократический социализм
полнейшей утопией. Индустриализация СССР была бы абсолютно невозможна вне
беспощадного отнятия прибавочного продукта у крестьян и рабочих
«государственными капиталистами» — совершенно аналогично тому, как была
совершена индустриализация Англии в эпоху индустриальной революции частными
капиталистами. Индустриализм невозможен без огромного отнятия
прибавочной ценности, ибо он требует огромного индустриального капитала. Не
«капиталисты», а «капитал» высасывает соки из трудящихся. Он дал за это
огромное улучшение уровня жизни всего общества и всего человечества. Однако
баланс выгод и невыгод пошатнулся. Слишком многим приходится жертвовать и
главное — самым главным: свободой, полнотой личной жизни, душою и духом.
Вот в чем состоит «эксплуатация», и в этом смысле она присутствует в какой-то
степени во всяком индустриализме и составляет имманентное его зло. Неизвестно,
захочет ли земледелец, или рабочий, или техник добровольно отдавать
значительную часть прибавочного продукта для накопления индустриального
капитала, для бесконечной индустриализации, для будущих «достижений» — или
предпочтет отдавать необходимый минимум, сохранив максимум для облегчения и
улучшения личной жизни. Захотят ли трудящиеся «унаваживать почву
для будущих индустриальных
поколений»? Хочется сразу ответить: конечно, нет! Но необходимо взвесить, что
дело идет о самой судьбе индустриализма; он невозможен без грандиозного
накопления, и если оно значительно сократится, индустриализм угаснет или
перейдет в другую форму культуры. Эта функция накопления индустриального
капитала до сих пор всегда совершалась принудительно. В капитало-коммунизме это
принуждение абсолютно и тоталитарно; в свободном частном капитализме оно
относительно и ограничено. Но никогда еще в индустриализме согласие
производителя на отдачу прибавочного продукта не было свободным и полным. Что
было бы, если бы эта свобода была достигнута? Судьба индустриализма
заколебалась бы. Конечно, индустриально-военно-полицейский аппарат капитало-коммунизма
мгновенно исчез бы при малейшем дыхании свободы. Но либеральный
индустриализм со свободным рынком тоже был бы поставлен под вопрос. Правда,
капитализация и индустриализация, конечно, совершается здесь не при помощи
рабского труда, и размер удержания прибавочной ценности определяется рабочим
договором и ограничивается рабочими союзами. Некоторая свобода рабочего еще
существует, но она совершенно недостаточна и вызывает требования ее расширения.
Что было бы, если бы она была полной? А было то, что впервые судьба
индустриализма, преодоление его зла и сохранение его добра, оказалась бы в
руках свободного человека, в руках автономной личности и автономного народа.
Грандиозная капитализация и индустриализация определялись бы не
ге-терономно, частными или государственными капиталистами, а автономно, всеми
производителями, всеми хозяйствующими субъектами, т. е. демократически, в
формах правового соглашения. Человек решал бы сам, хочет ли он истощать все
свои силы и отдавать всю свою свободу на построение грандиозного
индустриального аппарата с его беспощадной дисциплиной и безличной бюрократией,
или он скажет: довольно! в этом аппарате я теряю самого себя, теряю свой
досуг, свою душевную и духовную жизнь. Всюду мне приказывают, везде я подчинен,
везде я зависим, все мне внушается, никогда не решаю, не выбираю и даже не
думаю я сам. В грандиозных мифах поэтической мудрости угадана эта судьба
технической цивилизации: Прометей скован цепями, им самим созданными и им самим
изобретенными, ибо это он научил плавить металлы и ковать цепи. Фауст сносит
старые церкви и колокольни, национализирует домишки и владения старичков (через
своего Мефистофеля), осушает болота
и проводит каналы, индустриализирует
страну и не замечает, что всем этим роет себе могилу'. Таковы «достижения»,
реализуемые Мефистофелем. Но как только я получил бы возможность совершенно
свободно соглашаться или не соглашаться на отдачу прибавочного продукта,
так я получил бы возможность непосредственно влиять на функцию накопления,
сокращать или увеличивать ее в зависимости от целей накопления. Естественно при
этом, что я имел бы право знать, ради чего совершается капитализация: ради
содержания ненавистного инквизиционного и бюрократического аппарата власти или
ради техники производства предметов первой необходимости («burro о
canoni?»2). Существует индустрия убийства, и существует
убийственная индустрия. Стоит ли капитализировать ту и другую, жертвуя тем, что
может улучшить мою жизнь или освободить меня от лишений и нищеты? Ни
коммунистический индустриализм, ни даже либеральный индустриализм меня об этом
не спрашивали.
Ясно, однако, что дело идет о
свободе определять свою собственную судьбу, об автономии личности и
автономии народа, которая составляет основной принцип и сущность демократии.
Подлинная демократия требует хозяйственной демократии, без нее она
реализована неполно и не до конца. Марксизм-ленинизм, с его тоталитарным
государственным хозяйством, есть, конечно, полное уничтожение как
хозяйственной, так и политической демократии. Но что такое хозяйственная
демократия и как ее осуществить — этого мы, в сущности, не знаем. До сих
пор мы установили только то, что она есть необходимый постулат свободы. Она
не есть «социализация и национализация» традиционного марксизма. К ней
одинаково стремятся и неосоциализм и неолиберализм, ибо оба
исходят из постулата свободы. Но требует ли она уничтожения свободного рынка
или наоборот его утверждения — это остается спорным. Во всяком случае ясно
одно: уничтожение свободного рынка и управляемое хозяйство нисколько не
обеспечивают сами по себе хозяйственной демократии. Однако ясно и другое:
полная свобода рынка (в смысле laisser
faire) тоже еще не дает хозяйственной
демократии. Это принужден признать, как мы видели, и неолиберализм. То, что он
доказал, есть, в сущности, утверждение большей демократичности рыночного
хозяйства по сравнению с тоталитарно-
1 Гете. Фауст, II часть.
2 «Масло или пушки».
управляемым; это бесспорно,
но хозяйственной демократии в полном смысле слова здесь все же нет. За нее
нужно бороться, ее еще нужно создать.
Государственно-частное
хозяйство, к которому приходит неосоциализм и неолиберализм (поскольку тот и
другой отрицают тоталитарное государственное хозяйство), тоже еще нисколько не
обеспечивает хозяйственной демократии. И это верно даже для Англии, где все
происходит в рамках самой либеральной политической демократии. Как частное
предприятие, так и национализированное государственное предприятие могут иметь
внутреннюю организацию, устроенную совершенно не демократически. Функция
накопления совершается сверху, она остается непроницаемой и неконтролируемой
для производителя и для всего персонала, обслуживающего государственный
аппарат. Цели и размеры накопления принимаются пассивно при вступлении
служащего в предприятие (это не его дело). Но не в этом одном состоит
антидемократичность индустриального аппарата: он весь построен строго
иерархически, технократически, на принципе властвования и подчинения.
Никакая национализация и социализация сама по себе здесь ничего не
меняет. В этом отношении характерен живой опыт английских рабочих.
О нем рассказал известный
английский писатель John
Middleton-Murruy в своем докладе на «Rencontres intellectuels de Geneve, 1949». Английские рабочие возлагали большие надежды на
«национализацию и социализацию» и ожидали от нее многого. Но когда произошла
реальная национализация, напр[имер], угольных копей или железных дорог, то
наступило великое разочарование: рабочие воображали, что все это действительно
будет принадлежать им и они будут всем распоряжаться; на самом же деле всем
управляют официальные лица, чиновники, представители государства; и ничего в
положении рабочих существенно не изменилось: такая же пропасть отделяет их от
этих государственных директоров и инженеров — и даже большая, чем от прежних
частных капиталистов и их директоров. Что же из этого вытекает? Означает ли
это, что всякое индустриальное предприятие организовано строго иерархически,
построено всецело на власти и подчинении? Фактически это действительно так. Prof. Goetz Briefs вполне прав в этом смысле (см. выше, гл. 10). Индустриализм
есть господство техники и, следовательно, «технократия», власть
специалистов по управлению машинами и людьми, власть техников, инженеров,
организаторов и бю-
рократов. Никакой
«хозяйственной демократии» здесь найти невозможно. Технократическая тенденция
есть имманентное свойство индустриализма. Таково основное утверждение
сенсационной книги Burnham'a
«The Managerial Revolution», 1941. Для Burnham'a технократическая тенденция непреодолима. В мире происходит и будет
происходить «директориальная» революция. Гитлер и Сталин одинаково являются ее
вождями и организаторами. Burnham
прав в том, что современное тоталитарное
государство необходимо властвует при помощи индустриального аппарата и в этом
смысле есть завершенная технократия. Он прав также и в том, что всякий
индустриализм, даже и в либеральном правовом государстве, построен иерархически
и тендирует к технократии.
Но он абсолютно не прав в
том, что эта фактически существующая тенденция нормальна и неизбежна, что
нам остается только смириться перед нею или даже принять в ней участие.
Современная социальная философия и социология вовсе этого не утверждает: 1. Не
существует никаких «неизбежных» тенденций и никаких «железных необходимостей» в
социальной и индивидуальной жизни, в ее историческом творчестве и развитии.
Свобода творчества и изобретения никогда не останавливается перед «неизбежным»
и «невозможным». Оно всегда ставит проблему: как избежать того, что
представляется «неизбежным»? как осуществить то, что представляется
«невозможным»? Такова диалектика свободы, таково творчество культуры. 2.
Никакое фактически существующее состояние не имеет само по себе нормативного
значения. Тоталитарное государство с его «технократией» не есть нечто нормальное
и неизбежное. Технократическая тенденция действительно присутствует во
всяком индустриализме, но она присутствует в качестве имманентного зла
индустриализма3. Никто не обязан мириться с этим злом, его
преодоление составляет задачу нашего времени. В чем же сущность этого зла? Оно
заключается, конечно, не в индустрии, а в «индустриализме», не в
технике, а в «технократии», т. е. в абсолютной власти индустриально-технического
аппарата над всей жизнью человека. Тот, кто обрушивается на технику и
индустрию, не попадает в цель и не угадывает сущности зла; оно заключается в
потере свободы, в потере самого себя, своего духа
3 Можно даже сказать, что она составляет сущность
индустриализма, сущность этого «изма», выражающего принцип индустриализации,
господство техники и техников в современной культуре, т. е. «технократию» в
точном смысле этого слова.
и души; в рабском служении
технократическому аппарату виновата не техника, виноваты мы сами. В этом смысле
«технократия» противоположна «демократии»: или индустриально-технический
аппарат подчиняет себе свободный народ — или свободный народ подчиняет себе
индустриально-технический аппарат. В этом смысле всякая подлинная демократия
требует хозяйственной демократии, ибо сущность демократии есть автономия, и
не существует подлинной автономии личности без хозяйственной автономии.
Что же вытекает из этих
априорных социально-философских соображений? Вытекает следующее: технократическая
тенденция, несомненно присутствующая в современном индустриализме, должна
уступить место демократической тенденции, тоже несомненно присутствующей
в нем. Кризис индустриализма состоит в столкновении этих двух тенденций. Внутри
индустриализма происходит борьба свободного самоопределения с властным
подчинением, борьба автономии с гетерономией. Если победит технократическая
тенденция, мы получим тоталитарно-управляемое хозяйство в тоталитарном
государстве; если победит демократическая тенденция, мы получим новую форму
свободного самоопределения, новую невиданную форму культуры. В современном
индустриализме всякое индустриальное предприятие (одинаково частно-правовое или
национализированное, — «капиталистическое» или «социалистическое») необходимо
построено строго иерархически на принципе властвования и подчинения. Но из
этого вовсе не следует, что задача «хозяйственной демократии» тем самым
устранена и объявлена невозможной. Наоборот, она впервые поставлена. Если
человек преодолел принцип абсолютного властвования и подчинения в сфере политической,
в сфере права и государства, то почему он должен склониться перед этим
принципом в сфере хозяйственной? Почему он должен покорно принять абсолютную
власть хозяина, директора, мастера, если он не принимает абсолютной власти
монарха или министра? Почему это гораздо более близкое и ежедневное
властвование должно оставаться для него непроницаемым, неконтролируемым? Но еще
более, нежели личная власть, страшна безличная власть машины, точнее механизма
всего индустриального аппарата с его неумолимым требованием массового труда от
«трудящихся масс». Никто не спрашивает человека, хочет ли он жертвовать своею
личною жизнью для создания этого безличного чудовища, хочет ли он отдавать свой
труд для бесконечно возрастающей мощи этого Левиафана?
Индустриальный аппарат
действует автоматически, никого не спрашивая, и требует автоматического
подчинения. И этот автоматизм массового труда всего более угнетает человека:
человек больше не принадлежит самому себе. Взглянем на жизнь мировых
городов, на эти людские потоки, утром вливающиеся в подземные каналы метро, на
их озабоченные лица, на их вечную спешку... Днем они будут спешить в душных
мастерских, выполняя работу сериями, обслуживая грандиозные машины и слушая их
непрестанный стук; или сами будут стучать на машинках — пишущих, швейных,
счетных... будут продавать и завертывать чужие вещи, переписывать непонятные и
никому не интересные бумаги. Затем будут спешить занять место в ресторанах и
столовых, снова спешить на работу и снова вечером обратным потоком вливаться в
метро и брать с бою автобусы, с лицами усталыми, индифферентными, потерявшими
всякую душевность и духовность. И это вовсе не только судьба «пролетариата», но
совершенно так же судьба «буржуазии» в точном смысле этого слова, т. е. судьба горожан
вообще. Мастера, техники, инженеры, директора, заведующие отделами,
чиновники, повинующиеся тому же ритму, точно так же вечно спешат и настолько
исчерпываются душевно и духовно, что уже не в силах ничего воспринять в
последние часы досуга, кроме радио, джаза и уголовного фильма.
Таков технократический быт
нашей индустриальной эпохи. И чем больше мы приближаемся к странам построенного
«социализма» — тем этот быт становится ужаснее, невыносимее. В США люди еще
смеются и шутят среди деловой спешки. Иначе в СССР — там нет улыбающихся лиц,
коммунизм не терпит иронии и не понимает юмора. Он предпочитает ругань,
печатную и непечатную, построенную на «диамате», его спешка сопряжена с ужасом
репрессий, «трудящиеся» обязаны трудиться без передышки, досуга не существует,
последние часы дня заполнены «политграмотой». И это лишь лицевая сторона,
видимая часть экономического фундамента и надстройки, которую могут наблюдать
даже «интуристы». Под нею скрывается невидимое, официально несуществующее:
концлагеря, таинственные подвалы и могилы, жуткая мистика зла, непонятная для
рационального мышления Запада.
Таков результат тоталитарной
«технократии», окончательно вытеснившей все остатки «демократии», т. е. все
остатки свободы и автономии, как политической, так и экономической. Таково
развитие имманентного зла индустриализма, которое состоит в
стремлении к абсолютной власти при помощи абсолютного захвата индустриального
аппарата. Это стремление существует везде, даже в демократических странах,
существует во Франции, в Италии, даже в Америке: стремление захватить всю
власть и все богатство страны. Частному капитализму это не удается никогда.
Полным и завершенным выражением этого стремления является авторитарный
социализм. Прудон это угадал и предсказал; буквально этими самыми словами
он определяет социализм: «социалисты говорят: дайте нам все богатство и всю
власть страны»... и мы создадим вам счастливую жизнь. Что под «социализмом
и коммунизмом» он разумеет именно авторитарный социализм, видно из того,
что он определяет его, как «абсолютизм, наполеонизм, диктатуру, стремящуюся
увековечить самое себя».
Прудон был настоящим рабочим,
который понял, что «социализм и коммунизм» особенно невыгоден и невыносим для
рабочих, для пролетариата; он выгоден таким, как Маркс и Энгельс, которые
никогда рабочими не были, выгоден вождям партии и тому аппарату, который они
создадут, выгоден технократам и идеологам технократии. Здесь видна
морально-правовая ценность хозяйственной демократии. Именно о ней мечтал
Прудон, он хотел хозяйственной свободы, автономии личности во всех сферах
жизни.
Свобода, автономия,
творческая инициатива имеет тенденцию расширяться, охватывать всю сферу,
всю полноту жизни. «Я сам» хочу выбирать и создавать свою судьбу, таково
неискоренимое влечение личности, как индивидуальной, так и народной. Но и
противоположная тенденция власти, подчинения, покорения — тоже имеет
свойство захватывать все новые области, стремясь стать тоталитарной. Вот почему
невозможно принимать принцип дирижизма, как абсолютного подчинения власти в
сфере хозяйства, и вместе с тем требовать свободы и автономии в остальных
областях духовной культуры4. Хозяйственная власть непременно
превратится в тоталитарную власть. Правы поэтому такие социологи, как Laski (в
Англии), Friedmann и Gurvitch
(во Франции), когда предупреждают, что
если проблема «хозяйственной демократии» не будет разрешена, то само
существование демократии вообще останется под угрозой. Еще раз мы убеждаемся в
возможности и ценности диалога между
4 Этим утешают себя «социалисты», думающие, что
при управляемом хозяйстве можно сохранить полную духовную свободу. См. выше,
гл. 13.
неолибералами и
неосоциалистами: нельзя исходить из идеи свободы и автономии и не требовать
«хозяйственной демократии». Но что такое «хозяйственная демократия»? Требует
ли она уничтожения свободного рынка или, напротив — его сохранения и очищения?
Не лежит ли в этом вопросе абсолютное расхождение между неосоциалистами и
неолибералистами? Многие из них думают, что да, — мы думаем, что нет (см. выше,
гл. 14). Здесь это должно быть подтверждено.
Прежде всего необходимо
определить, что не есть «.хозяйственная демократия», что является ее
противоположностью. Тоталитарная социализация и национализация, конечно, не
есть «хозяйственная демократия», а есть ее полная противоположность
(тоталитарное хозяйство в тоталитарном государстве). Поэтому, поскольку уничтожение
свободного рынка означает тоталитарную национализацию и социализацию, оно
не только не ведет к хозяйственной демократии, но составляет ее полное
уничтожение. Однако и сохранение свободного рынка при частичной
социализации и национализации, т. е. при государственно-частном хозяйстве, тоже
само по себе нисколько не ведет к «хозяйственной демократии», ибо
государственно-капиталистические индустриальные предприятия точно так же могут
управляться «технократически», т. е. на основах властной дисциплины и
подчинения, как и частно-капиталистические предприятия. Все дело в том, что
массовый индустриализм по существу «тех-нократичен».
Ни уничтожение, ни
сохранение свободного рынка нисколько
не решает проблемы «хозяйственной демократии». Поэтому совершенно не правы
«социалисты», думающие, будто все дело в уничтожении свободного рынка, равно
как не правы и «либералы», думающие, будто все дело в его сохранении. Свободный
рынок имеет свою ценность, но не в нем заключается «все дело» хозяйственной
демократии.
В чем же оно заключается? Вот
здесь-то и стоим мы перед уравнением со многими неизвестными. Здесь-то и должен
признать неосоциализм, а равно и неолиберализм свое научное незнание. Главное
препятствие к осуществлению «хозяйственной демократии» лежит совсем не там, где
обычно думают: оно лежит в самой структуре индустриального аппарата, а
вовсе не в том, кто его захватил и кому он юридически принадлежит. Массивный
индустриальный аппарат строго «технократичен», построен иерархически, на
принципах власти и подчинения, на прогон дисциплине. Такова его внутренняя
логика, и таков он
на опыте. Этот аппарат
одинаково принимается частным капитализмом, государственным капитализмом и
коллективизмом всех видов. Если индустриальный аппарат не может быть иным, как
только властным, т. е. таким, каким мы его в настоящее время знаем и
видим, то никакая «хозяйственная демократия», никакая автономия личности внутри
этого аппарата невозможна. Правовая принадлежность аппарата тогда ничего не
может изменить в его технической структуре. Мы видели, что большинство
социологов считает властную структуру индустриализма его неизбежным
свойством (см. выше, гл. 10). И действительно, трудно представить себе безвластную
организацию массивного индустриализма. Индустриализация совершалась в
истории только властным, и притом жестоко властным, путем, и она стремится
сохранить свою властную структуру. Демагогическая картина фабрики, управляемой
«самими рабочими», представляется нереальной: «митинговая стратегия» здесь так
же невозможна, как в армии. Добровольная отдача прибавочного продукта рабочими
для накопления индустриального капитала, имеющего в виду грядущие поколения,
кажется совершенной маниловщиной. Введение железной дисциплины и абсолютного
подчинения тотчас после социальной революции было диалектической необходимостью
авторитарного марксизма, требующего мощной индустриализации.
Самые убежденные друзья
хозяйственной демократии, если они являются не демагогами, а серьезными
социологами и социальными философами, принуждены исходить из факта
существования технократической тенденции индустриализма. Она неоспорима, но к
ней возможны два отношения: или ее можно считать непреодолимой и пред ней склоняться
(как это делает Burnham), или взять на себя труднейшую задачу ее преодоления,
осуществления того, что на первый взгляд представляется невозможным: автономии
личности внутри индустриального аппарата.
Анализу этой задачи посвящен
сейчас диалог свободных социальных мыслителей в демократических странах.
Наиболее точно проблема была поставлена в Париже в Centre d'Etudes Sociologiques в 1949 г. Центральный доклад председателя, профессора
социологии, Георгия Гурвича так и был озаглавлен: «Является ли технократия
неизбежным результатом индустриализации?» У него технократическая тенденция
индустриализма была явно осознана и наиболее отчетливо формулирована:
«Угроза захвата власти, равно
экономической, как и политической, техно-бюрократической группою составляет
проблему, поставленную реальными фактами»5. Угроза состоит в
соединении политической и экономической власти в руках единой олигархии. Такое
соединение необходимо принимает форму тоталитарного государственного хозяйства
в тоталитарном государстве. Для Прудона оно было далекой угрозой, но для нас
оно есть «реальный факт». Тоталитарная технократия стоит перед нами в
форме авторитарного социализма или «коммунизма», т. е. именно так, как
предвидел Прудон. В индустриальную
5 Отчет о всех докладах озаглавлен: «Industrialisation et technocratic». Paris, 1949.
эпоху тоталитарная власть
невозможна без захвата индустриального техно-бюрократического аппарата, он
именно и дает экономическую власть, а в сущности, и политическую власть.
Поэтому индустриальное тоталитарное государство есть непременно технократия,
и технократия есть техника власти и власть техники. Когда два других
тоталитарных государства были разбиты и отпали, оставшееся (их старший брат)
бесконечно усилилось. Его индустриальный технократический аппарат владеет
огромной захваченной территорией и подчиняет себе огромную массу населения.
Угроза мировой коммунистической тоталитарной технократии как раз и есть та
угроза, которая «поставлена реальными фактами». В сравнении с нею всякие другие
кандидаты технократии не могут идти в счет и представляют лишь местный,
провинциальный интерес. Неопределенная кличка «фашистов», которую им дают,
свидетельствует лишь о ложных страхах и довоенных комплексах, потерявших
значение. Сейчас настоящими технократическими кандидатами являются кандидаты в
коммунистическую партию. Они мыслят как реалисты: зачем им заново создавать
свою технократию, когда существует прекрасно организованный мировой
технократический аппарат, всюду имеющий свои ячейки. Вернее и безопаснее
вступить именно в него: способных технократов и администраторов он встречает с
почетом.
Существует ли, однако, везде
такая группа людей, которые являются кандидатами в технократию, которые
стремятся ее осуществить и ею обладать? Странно об этом спрашивать: везде и всегда
существует группа людей, жаждущих экономической и политической власти и
способных ею обладать, а это и есть технократия. Проф. Гурвич вполне правильно
определяет, из кого может состоять «технократический» класс: это директора
производства, инженеры, начальники мастерских, коммерческие и финансовые
директора, бюрократы государственных учреждений, планификаторы, директора и
секретари синдикатов, профессиональные военные, профессиональные политики и
даже (в качестве специалистов и экспертов) ученые и профессора6.
Как раз эта самая группа
людей, этих именно специальностей, образует правящий класс советского
государства, создает и
6 В
сущности, здесь определен правящий класс всякого индустриального государства.
Он становится технократией, если захватывает в свои руки «орудия производства»
и политическую власть. Маркс не заметил наличия такого класса: это не
«капиталисты» и не «пролетариат». Де-Ман доказал, что это есть самостоятельный
класс. За ним следует Burnham, определяющий эту группу
термином «managers».
поддерживает мощную
коммунистическую технократию. Сила этой последней состоит в том, что она
опирается на столетнюю традицию авторитарного социализма, который
наиболее популярен и влиятелен в рабочей массе. Технократия имеет свою
технократическую идеологию — это марксизм-ленинизм-сталинизм. Зачем искать
другую идеологию и создавать другую технократию, когда эта оказалась самой
действенной и организовала полмира? О других технократиях не стоит и говорить:
они или уже умерли или еще не родились.
Основателем технократического
социализма является Сен-Симон; марксизм всецело воспринимает его
технократическую тенденцию. Она обоснована Сен-Симоном в его «Catechisme des Industriels». Он считает индустриальную революцию огромным
завоеванием человечества и зарею его освобождения. В 1817 г. он провозглашает
лозунг: «Все через индустрию, все для нее!» Никакая справедливая организация
человечества, никакой всеобщий мир, никакой «социализм» невозможен, если
остановится индустриальный прогресс. Социализм возможен только через
«индустриализацию», через уменье владеть и управлять орудиями производства.
Руководить и управлять обществом могут и должны только те, которые владеют
«техникой» в широком смысле, т. е. организацией индустриально-бюрократического
всеобъемлющего аппарата.
Эту основную идею технократии
Маркс всецело воспринимает от Сен-Симона7. Он также все надежды
возлагает на научно-технический прогресс и из него объясняет все развитие и все
будущие судьбы человечества. Сказать, что все зависит от «орудий производства»
и от того, кто ими управляет, — значит признать технократическую идеологию.
Ленин, конечно, всецело
следует в этом за Марксом и Сен-Симоном: для него социализм есть прежде всего
«индустриализация». В своем «Империализме» он прямо ссылается на «гениальное
предвидение Сен-Симона». Известно ленинское несколько наивное определение:
«Социализм есть советская власть плюс электрификация». Иначе говоря, коммунизм
немыслим без овладения техникой, коммунизм есть технократия (техника
власти и власть техники).
Социализм Сен-Симона
утверждает, что власть должна принадлежать руководителям индустрии (aux industriels). Тем самым
7 См. доклад проф. Гурвича в Institut
de Sociologie. Он показывает полную зависимость Маркса от Сен-Симона.
они становятся подлинными
«технократами», соединяющими в своих руках экономическую и политическую власть.
То же самое утверждает Ленин: «вся страна превращается в единую фабрику»,
управляемую тоталитарною властью. Сильнее нельзя выразить технократический
принцип.
Однако Сен-Симон и Маркс еще
говорили о некоем «освобождении». Сен-Симон думал, что власть технократов (des industriels) есть освобождение человечества, на самом же деле она
оказалась грандиозным закрепощением. Опасение абсолютной власти он думал
устранить предсказанием и обещанием, что «управление вещами в будущем
заменит управление людьми». Эти самые слова, это обещание социализма, за
ним постоянно повторял марксизм. По в наш век, в век индустриализма, случилось
как раз обратное: управление вещами стало самым мощным средством управления
людьми; и это случилось как раз в «социализме», построенном по Сен-Симону,
Марксу и Ленину. Достаточно подумать о той власти над людьми, которую дают
такие вещи, как авиация, танки, тракторы, сталь, нефть, уран, атомная бомба и
проч. Все дело в том, что грандиозный индустриальный техно-бюрократический
аппарат требует абсолютной власти над людьми, включенными в этот аппарат.
В этом состоит страшная
угроза технократии. Но ее отнюдь не следует персонифицировать, спрашивая: от
кого исходит опасность? от техников, инженеров и специалистов или от
политиков и профессиональных революционеров? Совершенно неважно, захватят ли
техники и бюрократы политический аппарат — или захватят политики
техно-бюрократический аппарат: в том и другом случае на вершине окажется пункт
совпадения политической и техно-экономической власти. Его можно наглядно
созерцать во всяком тоталитарном государстве в лице «вождя», возглавляющего
неизбежное «политбюро» или какую иную олигархию.
Люди, жаждущие власти,
существовали всегда, но технократия существовала не всегда: она есть
имманентное зло индустриализма. Борьба с технократией есть борьба с тоталитарной
индустриализацией, и она возможна не иначе как при помощи демократизации,
т. е. борьбы за свободу, за автономию личности, за народный суверенитет.
Демократическая тенденция стремится подчинить себе технократическую тенденцию
индустриализма, и наоборот. «Трудящиеся массы» могут только подчиняться
индустриально-бюрократическому аппарату; подчинить себе
индустриально-бюрократический аппарат может только свободный народ. Трудящиеся
массы и свободный народ — не одно и то же: свободный народ есть
личность; масса есть безличность. Демократия, как непрестанное самоопределение
и самосозидание, есть тот путь, которым безличная масса превращается в свободную
личность — индивидуальную и национальную.
Внутри индустриальной
культуры происходит новое столкновение свободы и рабства. При этом новые формы
свободы нужны для преодоления новых форм индустриального рабства. Эти новые
формы свободы еще совсем не найдены. «Освобождение» человечества в духе
Сен-Симона и Маркса есть грандиозная ошибка или обман. Это есть освобождение
индустриальное, через власть над природой, через техническую магию, но не
освобождение духовное, через власть над собою, через самосозидание, через право
и мораль. Это в свое время правильно понял проф. Новгородцев в своей
характеристике марксизма8. Но техническое овладение природой без
морального самообладания есть главный источник зла: «Science sans conscience — ruine
de l'âme»1*. Почему власть
над природой нисколько не устраняет и не смягчает власти над людьми, а,
напротив, усиливает ее? Казалось бы, машина должна заменить рабов. Это
объясняется тем, что научно-технический прогресс вовсе не соответствует
морально-правовому развитию человека. Грандиозная техника сопровождается
технократической идеологией, а последняя означает грандиозный моральный
регресс. Почему? А потому, что технический принцип: «цель требует применения
всех необходимых средств» — переносится в сферу морали, права, политики и
утверждает здесь, что «цель оправдывает средства».
Технократия строится на этом
техническом принципе, на логике научно-технического разума, не знающего никакой
«логики сердца». Этические суждения ей вообще чужды. Маркс чувствовал
решительное отвращение к морали и праву и действовал всегда по принципу «цель
оправдывает средства». Технократическая идеология всегда будет склоняться к
«материализму» — практическому, экономическому и философскому, ибо задача
техники есть овладение материей. Основание этой идеологии заложил Сен-Симон:
свой принцип он назвал «индустриализмом»; он утверждал, что индивидуумы и
народы должны преследовать исключительно экономические интересы; только
индустриальные функции в обществе ценны и полезны; в мире
8 См. его «Об общественном идеале».
существуют только
индустриальные интересы, единственная цель коллективизма это максимальная
продукция материальных благ.
«Вот в чем состоит
социалистическая мораль», — говорит
Дюркгейм, суммируя эти воззрения Сен-Симона9. Сен-Симон первый
мечтал о том, что человечество обратится в единую фабрику. Социализм Сен-Симона
есть «экономический материализм», и завершенная технократия есть его идеал
(марксизм и здесь не сказал ничего своего). Это было действительно «гениальным
предвидением», но не величайшего добра, а величайшего зла.
Завершенная технократия есть
тоталитарная индустриализация, тоталитарное государственное хозяйство в
тоталитарном государстве. Имманентное зло индустриализма здесь достигает своего
предельного развития и вытесняет все, что было доброго и ценного в христианской
культуре: либеральное правовое государство, свободу личности, свободу духа,
этику любви, эстетическое созерцание, религиозную жизнь. Получается нечто
невиданное в истории, нечто новое, изумительное и устрашающее. Уже индустриальная
революция была новым и неожиданным явлением. Еще более неожиданной оказалась та
новая форма зла, которая родилась из индустриальных «достижений». Родился некий
Левиафан, чудовище тоталитарного технократического государства. «Мы
живем в эпоху Левиафанов, и нужно уметь обращаться с ними, чтобы не быть
раздавленным», — сказал проф. Cole10.
Удивительно то, что ученые — экономисты и
социологи прибегают к мистическим символам, чтобы выразить это новое
индустриализированное и социализированное тоталитарное зло. По-видимому, есть
нечто иррациональное, апокалиптическое в нашей эпохе, с ее тоталитарными
войнами, тоталитарными государствами и атомными бомбами. Проф. Гурвич
вспоминает об «Антихристе» Вл. Соловьева, как он изображен в «Трех разговорах»:
«Он подчиняет людей столько же своей экономической, как и своей политической
власти. Соловьев таким образом предвидел в известном смысле технократическую
тенденцию»11. Действительно, Антихрист Соловьева есть подлинный
«технократ», т. е. техник и властитель, он есть инже-
9 Durkheim. Le Socialisme. Edite
par M. Mauss. Paris, 1928, p. 282.
10 Знаменитый
британский экономист проф. G.D.H.
Cole, «Europe, Russia and the Future», 1942.
11 G.
Gurvilch. Industrialisation et Technocratic. 1949, p. 180.
нер-чудодей, поражающий мир
техническими чудесами, и вместе с тем отец народов, властитель, вождь и гений
во всех областях.
Как пришли сюда, в
рациональную Сорбонну, апокалиптические символы русского религиозного сознания?
Они стремятся выразить тайну современного кризиса, перелома истории, когда кончается
одна эпоха и начинается другая12. Другой великий перелом
истории: конец римского мира и рождение христианской эры — тоже искал своего
выражения в апокалиптических символах Антихриста, «Красного дракона», «Красного
зверя», великого Вавилона. Нет сомнения, что «великий город, царствующий над
земными царями» (Ап. 17, 18), стоящий на семи холмах и на «водах многих» (т. е.
владеющий морями), означал Рим. Для христиан, евреев и других народов он
означал тоталитарное подчинение, тоталитарную мировую власть, жестокую и
имморальную («блудница, сидящая на звере»). А для христианского сознания, для
религиозной свободы духа («где дух Господень — там свобода») тоталитарная
тирания есть предельное зло, summum
malum. Это хорошо выразил Достоевский, и
тоже символически — в своем «Великом Инквизиторе»: тоталитарная власть над
душами и телами есть сатанинское зло.
Но зачем вообще вся эта
«мистика» и символика? Разве она нужна для понимания тоталитарного государства?
Да, она означает великую психологическую проблему, неразгаданный комплекс
коллективно-бессознательного, анализ которого еще совсем не закончен; и еще,
она означает философскую проблему таинственной сущности зла. Современная
философия и психология совершенно иначе смотрят на мифы и символы: в
них лежит сокровенная мудрость тысячелетий, древнее воспоминание и пророческое
предвидение.
Кто жил в тоталитарном
государстве — конечно, не в качестве «интуриста» — тот никогда не забудет
чувства жуткой таинственности его технически разработанной секулярной
Инквизиции, она проникает все, она всеведуща и вездесуща. Здесь присутствует и
рациональный имморализм Макиавелли, и механический материализм Гоббса,
создающий это «холодное чудовище», и вместе с тем чувствуется, что это есть
нечто новое, удивительное и никогда не бывшее. Тоталитарное государство
несколько раз существовало в истории; тирании и свержение тираний хорошо
известны человечеству, но тоталитарная тех-
12 «Эсхатология» означает «логос конца»; она
разгадывает смысл конца, понимает конец эпохи.
нократия, с ее техникой власти и властью техники, не
существовала еще никогда. И освободиться от ее тирании, свергнуть ее нелегко.
Не совсем даже ясно, что может означать такое освобождение: разбить
индустриальный аппарат нецелесообразно и невозможно; передать его в другие руки
не значит от него освободиться.
Кроме того, технократия, и
особенно коммунистическая, создала нового человека; точнее сказать, в нем
появилось нечто совершенно новое и нечто глубоко древнее и атавистическое,
огромный прогресс соединился с огромным регрессом, и получился «неандертальский
человек», вооруженный атомной бомбой. Впрочем, и это сравнение хромает:
неандертальский человек не умен, а этот обладает умом в своей области; «ум» у
него особый, он не способен к моральному суждению, у него отсутствует «логика
сердца», функция чувствования атрофировалась, регрессировала, и в этом смысле
он приблизился к своему архаическому предку. Как перевоспитать этого человека,
когда он решил сам всех «перевоспитывать»? Как освободиться от него, когда он
решил сам всех «освобождать»?
Таков результат, который
получился при помощи тоталитарной социализации и национализации. Таков предел,
которого может достигнуть технократическая тенденция, составляющая
имманентное зло индустриальной культуры. Конечно, она его достигла не везде, не
до конца, не у всех народов и не в каждой человеческой личности. Но это только
потому, что ей противостоит демократическая тенденция, исходящая из
стремления к свободе, из чувства «неотчуждаемых прав», из желания личности и
народа суверенно и автономно решать свою судьбу.
Если технократическая
тенденция, как было показано, существует в каждом индустриальном аппарате,
большом или малом, национализированном или частном, то преодолеть ее можно,
очевидно, лишь имманентно, т. е. при помощи демократического стремления,
проникающего в каждый индустриальный аппарат и желающего превратить его из
хозяйственной автократии в «хозяйственную демократию». Тенденция
либерально-демократическая ведь тоже присутствует в каждом индустриальном
аппарате, поскольку в нем присутствуют живые люди, как свободные существа.
Поэтому свобода и автономия может сразу и немедленно отстаивать себя во всех
клетках хозяйственного организма, постулируя хозяйственную демократию. Но это
возможно лишь при том условии, если свобода и автономия признана и
гарантирована политической демократией.
Хозяйственная демократия
может и должна осуществляться в каждом индустриальном аппарате, в чьих
бы руках он ни находился, в руках частных лиц, в руках акционерных компаний, в
руках трестов или в руках государства. Каждый хозяин или директор может
добровольно или принудительно вступить на путь хозяйственной демократии в своем
предприятии, точно так же как каждый монарх мог вступить на путь политической
демократии в своем государстве. Подтверждением того, что именно так можно
понимать задачу осуществления хозяйственной демократии, являются, по нашему
мнению, реальные предложения Prof,
Laski. Он прямо говорит о тех мерах,
которые демократическое правительство может предпринять, сразу и теперь, в
частной — и одновременно в национализированной индустрии.
В частной индустрии правительство
обязано помогать рабочим отстаивать справедливую заработную плату, оно обязано
ограничивать число часов работы и устанавливать меры ее защиты и безопасности.
Оно должно защищать производителей и потребителей от опасности монополии и
обмана13. Оно должно было следить за тем, чтобы не было излишне
огромного, т. е. несправедливого профита14. Но этого мало, внутри
каждого индустриального аппарата (как частного, так и национализированного)
возможно и необходимо ограничить самодержавие дирекции. Дирекция должна
управлять, но «конституционно», т. е. так, чтобы ее власть была понятна, приемлема,
авторитетна, оправданна
13 Что
вовсе не означает, как мы показали, уничтожения свободного рынка, а лишь уничтожение
свободного и честного обмена, который нарушается монополиями и обменом.
Уничтожается только «laisser-faire», т. е. бездействие
закона и права.
15 При
этом устранение всякого «профита» было бы экономическим абсурдом, ибо делало бы
индустриальное производство невозможным.
для рабочих и персонала
вообще. Только тогда основной принцип демократии — автономия личности —
не будет нарушен в сфере индустрии. Во многих индустриальных предприятиях
патронат уже вступил на этот путь, убедившись, что управлять средствами
принуждения менее выгодно, чем управлять с общего одобрения. Стена между
рабочими и дирекцией рождает недоверие и подозрительность и уменьшает
солидарность. При этих условиях неудивительно, что рабочие рассматривают
фабрику как тюрьму, а мастеров и директоров как тюремщиков. Необходимо
объяснить и оправдать перед рабочими то, что они делают, и принять во внимание
их критику, их большой опыт. Такая демократизация индустрии может устранить
всяческий саботаж, трату времени и материала. Но для этого необходимо внутри
каждого предприятия создать организации, дающие слово рабочим касательно
условий их работы и размера заработной платы. Необходимо, чтобы рабочие сами
понимали, при каком увеличении заработной платы и сокращении рабочего дня
индустриальное предприятие может или не может функционировать.
Тот же самый принцип
«хозяйственной демократии», и в главном тем же самым путем, должен быть
проводим в национализированной индустрии. Недопустимо, говорит проф. Laski, чтобы
в копях и на электрических станциях вся «национализация» означала только смену
директоров при тех же самых прежних условиях труда или даже сохранение прежних
директоров без всякого изменения их отношений к рабочим. Ясно, таким образом,
что «национализация» вовсе еще не есть «демократизация» предприятия и так же
нуждается в этой последней, как и частное предприятие. Быть может, однако,
государственное хозяйство легче «демократизировать», нежели частное хозяйство?
Этого отнюдь нельзя сказать, скорее, наоборот: частного предпринимателя, и даже
трест, можно принудить законодательным путем, но кто может принудить
государственную власть, если она не хочет хозяйственной демократии? И самое
свободное демократическое государство может еще не требовать «хозяйственной
демократии». Никакая «национализация» ее не гарантирует15.
16Ь Проф. Laski думает
все же, что в государственном предприятии легче проводить опыты широкой
демократизации, ибо оно может не считаться с профитом и управлять индустрией
даже с убытком, относя его на счет налогоплательщиков. Но ведь это верно только
при том предположении, что оно может и хочет отказаться от профита, а
если нет, то оно может увеличивать этот последний без всяких запрещений и
ограничений. Кроме того, отказаться от профита оно может только при втором предположении:
если суверенный народ примет соответственные налоги. Иначе
Важным средством
демократизации хозяйства может явиться, несомненно, расширение функций
синдикатов. Рабочие синдикаты демократичны по своей идее, ибо они ставят
своей целью выразить автономную волю рабочих. Уже сейчас они отстаивают
заработную плату и являются посредниками между дирекцией и рабочими. Для этого
нужно знать точку зрения дирекции и уметь ее критически оценить. Отсюда один
шаг до подлинного контроля ее деятельности и проверки сведений о доходе. Но
этим синдикаты вступили бы на путь осуществления хозяйственной демократии. Они
могли бы оценивать устройство фабрики, применимость машин, организацию труда.
Для этого они должны были бы давать своим членам более совершенное знание
техники в данной отрасли индустрии.
Таковы соображения проф. Laski; действительно,
мы должны признать, что такая деятельность синдикатов по созданию хозяйственной
демократии уже сейчас существует в зачатке и имеет тенденцию расширяться.
Совершенно ясно, что она может проводиться и должна будет проводиться во
всех областях индустриального производства, в частных предприятиях, в
акционерных компаниях, в организованных трестах и в государственных
предприятиях. Но она не может осуществляться при полной национализации,
т. е. в тоталитарном государственном хозяйстве. Поэтому синдикаты
коммунистического толка представляют собою полный отказ от хозяйственной и политической
демократии, т. е. отказ рабочих от всех своих прав и интересов, добровольную
отдачу в рабство. «Рабочие союзы» превращаются в органы государственной
мобилизации труда.
Для нас было чрезвычайно
важно рассмотреть здесь те конкретные меры, которые проф. Laski считает
существенными для реализации хозяйственной демократии. В его лице мы имеем
мнение ученого социалиста, имеющего за собой огромный практический
социальный опыт16. В его высказываниях нетрудно заметить переход от
старого традиционного марксизма социалистических партий к неосоциализму и даже
к неолиберализму: основным является утверждение, что принцип хозяйственной
демократии может и должен проводиться сразу как в частной,
говоря, демократизация
хозяйства возможна лишь тогда, если правительство и народ желают ее проводить,
что разумеется само собой.
16 Во время Второй мировой войны в Англии он
работал с Bevin'oM в министерстве труда по вопросам
производства и стоял в прямом соприкосновении с рабочим персоналом и
синдикатами. Он говорит, что это было решающим опытом его жизни и его
поколения.
так необходимо и в национализированной
индустрии17. Это подтверждает нашу точку зрения, что частная
индустрия нисколько не исключает возможности демократизации хозяйства, так
же как национализированная — не включает сама по себе ее действительности.
Признание этого положения с «социалистической» стороны для нас весьма важно.
Самая полная хозяйственная
демократия возможна при одновременном существовании государственных и частных
предприятий; государственно-частное хозяйство для нее более благоприятно.
Напротив, тоталитарное государственное хозяйство ее исключает. Тем самым
отпадает догма всеобщей «социализации» и вера в «экспроприацию
экспроприаторов». Для демократизации хозяйства вовсе не нужно ставить хозяина,
капиталиста, «буржуя» к стенке. Его просто нужно подчинить социальному
законодательству, как это уже и теперь отчасти делается в либеральном правовом
государстве. Только это законодательство должно гораздо дальше идти по пути
реализации хозяйственной демократии, предоставляя рабочим и персоналу вообще
права, ограничивающие абсолютную власть предпринимателя и дирекции.
Ненормально и недопустимо,
чтобы рабочий чувствовал себя свободным гражданином вне фабрики и покорным
рабом внутри фабрики. И это касается не только рабочих внутри фабрики, но и
вообще подчиненного персонала внутри всякого аппарата: индустриального,
торгового, бюрократического, административного, государственного. Марксизм,
считающий, что либеральное демократическое государство неизбежно управляется
«капиталистами», скажет, что такое радикальное ограничение их экономической
власти никогда не пройдет в либеральной демократии. Но это опровергается опытом
английской демократии, где долгое время управляла и в каждый момент опять может
управлять рабочая партия. Опровергается также опытом американской
демократии, где Рузвельт был избран, несмотря на отчаянное сопротивление мощных
капиталистических трестов, и притом был избран четыре раза. И New Deal Рузвельта2*
17 Так именно проф. Laski был
понят и другими участниками конференции. Поэтому Jean Weiler указал,
что при конкретном решении социальной проблемы приходится исходить из обоих
принципов: как рыночного, так и планового хозяйства и придется непременно
прийти к различного рода компромиссам между дирижизмом и либерализмом, и он
добавил: «я думаю это так же, как и проф. Laski». См.
доклад Harold 1. Laski. «L'Etat,
l'ouvrier et le technicien» и прения (Industrialisation
et Technocratic. Paris, 1949).
был направлен против
капиталистической олигархии и защищал интересы рабочих. Если американский народ
отвергает «социализм», то вовсе не в силу власти и влияния «капиталистов», а в
силу того, что рабочие не желают социализма, что огромное большинство всего
народа не желает социализма, считая его авторитарным и антидемократичным.
Американский рабочий есть живое опровержение марксизма: самые «сознательные»
рабочие самого развитого «капитализма» не признают никакого социализма; но это
не значит, что они не признают «хозяйственной демократии», напротив, они уже
осуществляют ее в организации своих мощных рабочих союзов, имеющих огромное
влияние в экономике страны. Движение «Human Relations»3*, возникшее
в американском индустриализме, тоже направлено на демократизацию «человеческих
отношений» в производстве. Американский народ чувствует, что его экономическая
система гораздо более приближается к хозяйственной демократии, нежели любая
форма коллективизма, какую мы видели: прибавочная ценность «отнимается» не без
согласия рабочих, ибо размеры заработной платы определяются двусторонним соглашением
организованного «капитала» — с одной стороны, и организованного труда с другой
стороны. При этом организация рабочих настолько мощна и обладает такими
капиталами, что может выдерживать огромные забастовки и самым решительным образом
влиять на размеры заработной платы; иначе говоря, может ставить свои условия
при распределении прибавочного продукта между рабочими, инженерами, директорами
и «капиталом», как фондом накопления.
«Железный закон заработной
платы» здесь не действует, «обнищание пролетариата» не происходит, и самого
«пролетариата» в марксистском смысле просто не существует. Рабочие Америки по
уровню жизни соответствуют среднему классу Европы18. Поэтому
классовой ненависти не существует, «Маркс-комплекс» не действует, а принцип
«экспроприации экспроприаторов» усваивается преимущественно профессиональными
ворами и гангстерами.
Конечно, проблема социальной
справедливости требует разрешения в Америке, как и во всей нашей индустриальной
культуре. Имманентное зло индустриализма не может не присутство-
18 До уровня «пролетариата» опускаются здесь
только пьяницы и бездельники (особый класс). А рабочий пролетариат, каким он
должен быть по теории обнищания, встречается преимущественно в странах
«народной демократии», в странах марксизма.
вать в самом мощном
индустриализме. Но здесь социальная проблема ставится и решается не на путях
марксизма, не на путях традиционного социализма, даже не на путях
«неосоциализма», а преимущественно на путях неолиберализма, поскольку он
утверждает расширение демократического принципа до пределов, охватывающих
хозяйство. В традициях свободной демократии социальный прогресс, социальное
творчество, требует созидания хозяйственной демократии. Здесь открываются
широкие возможности, ибо за хозяйственную демократию может высказаться
подавляющее большинство народа, а именно весь подчиненный персонал
индустриального, торгового, государственного и бюрократического аппарата, а
также все свободные профессии.
Но так обстоит дело только в
свободном демократическом государстве, пока оно существует, пока оно состоит из
свободных личностей, желающих расширить, а не уничтожить свою свободу, из
людей, не согласных совершить самоотчуждение, требуемое коммунизмом.
Никакие частные капиталисты не страшны в свободной демократии. Страшны
государственные капиталисты, уничтожающие свободную демократию.
Необходимо осознать эту
глубокую связь между государственно-правовой демократией и хозяйственной
демократией: совершенно очевидно, что с уничтожением первой исчезает
возможность второй; но если не реализуется вторая, то угасает и первая.
Человек, чувствующий себя рабом в течение всего трудового дня, перестанет
вообще чувствовать себя свободным гражданином и быть им.
Проблема реализации
хозяйственной демократии может решаться различным образом в различных
государствах с различными традициями социального движения. Но принцип остается
тем же: хозяйственная демократия есть последовательное проведение идеи свободы
и автономии личности и народа. Хозяйственная демократия отнюдь не тождественна
с социализмом и прямо противоположна всякому государственному социализму и
госкапитализму. В этом смысле для нас чрезвычайно интересно, как современные
«неосоциалисты» представляют себе ее реализацию. Она намечена в своих основах
проф. Гурвичем в его книге «Декларация социальных прав»19 и
проведена более детально в смысле юридической формулировки, нежели это было
сделано проф. Laski в приведенном нами докладе. Проф. Гурвич
19 Georges Gurvitch. La Declaration des
Droits sociaux. Paris, Vrin. 1946.
имеет ценные работы по
философии права, социологии и социальной философии, а поэтому его мнение для
нас особенно ценно. Подтверждает оно или опровергает наше мнение касательно
хозяйственной демократии, как завершения неолиберализма? Прежде всего
совершенно ясно, что проф. Гурвич рассматривает хозяйственную демократию, как
расширение и последовательное применение демократического принципа вообще:
демократия политическая для сохранения своих свобод требует осуществления
демократии экономической (с. 13-18). Его «Декларация социальных прав», как
показывает само название, исходит из принципа личных прав, автономии, свободы.
Свобода от нищеты, борьба с бесконтрольными монополиями, с произволом публичной
власти, с безответственностью частной собственности — все это постулаты,
которые утверждаются неолиберализмом не менее, чем социализмом. Но основной
принцип, который сразу высказывается Гурвичем: «социализация без этатизации»
— показывает, что социализм Маркса этим самым безусловно отвергается. И
действительно, Коммунистический Манифест понимает социализм, как безусловную
национализацию и этатизацию (все орудия производства должны принадлежать
пролетарскому государству). Проф. Гурвич и сам противопоставляет свою точку
зрения социализму Маркса, который не понимает реальной проблемы хозяйственной
демократии (с. 68). Проф. Гурвич следует не за Марксом, а за Прудоном, которого
он называет величайшим социальным мыслителем Франции, и даже гениальным. Все
его построение вдохновляется Прудоном. Этот последний утверждал, что социализация
никоим образом не должна исходить от государства, ибо оно становится при этом
деспотом. Он протестовал против произвольной власти в экономической сфере и
против концентрации политической и экономической функции в руках государства,
иначе говоря, против тоталитарной социализации и национализации, составляющей
общепризнанную основу социализма. Прудон всецело отрицал как социализм Маркса,
так и социализм Луи Блана. Прудон вообще самым радикальным образом отрицал
всякий социализм и коммунизм, употребляя эти термины, как равнозначные; и как
можно его упрекать в смешении, если Маркс назвал свой манифест —
«Коммунистическим»? Можно сказать, что тот, кто следует за Прудоном, никаким
образом не может именоваться «социалистом», но вполне имеет право называться последовательным
неолибералом.
Во всех основных пунктах мы
находим подтверждение нашей точки зрения на реализацию экономической демократии
у проф. Гурвича. Так, прежде всего он признает принцип государственно-частного
хозяйства, признает все три вида собственности: 1) государственную
собственность, 2) социальную собственность (т. е. собственность свободных
автономных обществ) и 3) индивидуальную собственность (в частности,
собственность крестьян на принадлежащие им участки земли) (с. 102-105). Такой
социальный строй едва ли может быть назван «социализмом». Ограничение
абсолютизма частной собственности давно признается либеральными партиями так
же, как идея функциональной собственности (с. 87). Всякий «неолиберал», как
нами было показано, будет, конечно, последовательным противником
«индустриального феодализма», «финансовой олигархии» и прежде всего технократии
(с. 47). Без всякого сомнения, он будет отстаивать свободу и автономию
общественных групп и союзов (с. 58). И, конечно, он будет поддерживать
синдикальные объединения производителей и кооперативные объединения
потребителей. Нечего говорить о том, что права граждан и права человека как
такового являются существенными принципами всякого либерализма (с. 66-70). Все
это подтверждает нашу точку зрения на решение проблемы хозяйственной демократии
на путях, прямо противоположных марксизму и всякому авторитарному социализму, а
в сущности, и всякому социализму вообще, поскольку он утверждает полную
социализацию и национализацию «орудий производства», т. е. всего индустриального
аппарата.
В основу всей своей концепции
проф. Гурвич кладет свою идею «социального права», которую он развивал в ряде
работ по философии права и социологии. Но «социальное право» отнюдь не означает
у него «социалистического права», и не может означать, поскольку он
вдохновляется Прудоном. В небольшой главе под заглавием «Понятие социального
права» он дает здесь отличное разъяснение многих недоразумений, возникавших по
поводу этого понятия (с. 71-80). Социальное право означает у него ни более ни
менее как автономный правопорядок, создаваемый свободными союзами и
объединениями, а не государственным законодательством. Примерами таких
объединений могут служить прежде всего рабочие синдикаты и потребительские
кооперативы и, наконец, интернациональная организация союза объединенных наций,
имеющая собственный автономный договорно-уставный правопорядок. Таким образом,
сущность социального права состоит в том, что оно никогда не предписывается
гетерономно, а всегда устанавливается автономно, никогда не предписывается
свыше, но устанавливается снизу, имманентно, заинтересованными автономными
лицами. В сущности, оно столь же «социально», сколь и «индивидуально», ибо «я
сам» и «мы все» его устанавливаем и признаем, входя в то или другое
общество на правах свободы союзов и объединений. Ни в каком случае социальное
право не исходит от государства и не означает «социальной политики»,
социального законодательства, самого государства. Дело идет не о защите слабых
и неимущих со стороны самого государства, но о правах самоорганизации,
устраняющей самую возможность беспомощности, социальной изолированности и
нищеты. Какой «неолиберал», исходящий из принципа свободы и достоинства
человеческой личности, может отрицать такое последовательное проведение
принципа хозяйственной демократии? Достаточно подумать о беззащитности и
неорганизованности потребителей (т. е., в сущности, всего населения) по
отношению к хорошо организованным производителям, могущим в значительной
степени определять и диктовать цены производимых вещей. К этой концепции
следует только добавить, что социальные законы государства в защиту труда этим
нисколько не отвергаются, даже, напротив, предполагаются для возможности
создания автономных объединений трудящихся.
Совершенно очевидно, что
автор идет по пути неолиберализма, расширяющего демократический принцип
автономии на сферу хозяйства. Он опирается при этом на основное право личности
создавать свободные союзы, вступать в них и выходить из них. Здесь содержится
верная мысль, что хозяйственная свобода создается снизу, автономными личностями
на договорных началах. Уже поэтому такие соединения не означают никакого
«социализма», ибо в такой же мере содержат в себе и сохраняют «индивидуализм»,
точнее, индивидуальность каждой отдельной личности. Однако следует помнить, что
весь этот правопорядок автономных объединений со своими собственными, ими
выработанными, уставами и обычаями все же необходимо предполагает стоящий над
ними общегосударственный и принудительно-обязательный правопорядок. И это
нисколько не стесняет такие автономные союзы внутри государства, но лишь
контролирует и обеспечивает их. Прежде всего государство со своими
общеобязательными законами может разрешать или запрещать те или другие
объединения в зависимости от их правомерности или неправомерности. Затем,
только при наличии общего права и общего государства с его властью, возможна
свобода входа и выхода из всех этих союзов и объединений, ибо человек со своими
правами «человека и гражданина» стоит над всеми этими союзами, не связан ими.
Государственная власть и государственный закон не есть для него лишение
свободы, но, напротив, обеспечение его свободы, как человека и как гражданина.
Это, конечно, предполагает государство демократическое и правовое, при
котором каждый гражданин в свою меру осуществляет народный суверенитет и может
в какой-то степени сознавать и чувствовать, что государство — это «мы сами».
Только в этих границах можно признавать автономное «социальное право». Это
напоминание чрезвычайно важно не только юридически, но и политически. Дело в
том, что при сохранении демократического правового государства с его основными
законами никакие опыты осуществления частичных национализации, коллективной
собственности, союзов потребителей и проч. — не страшны, ибо всегда могут быть
отменены и исправлены. В этом высшая ценность всеохватывающего и
общеобязательного права, принципиально отличающегося от конвенциональных норм
всяких частных союзов и объединений, которые обязательны для человека и
гражданина лишь постольку, поскольку он желает оставаться в данном союзе.
Хозяйственная демократия
требует изменения внутренней правовой структуры каждого индустриального
предприятия, изменения правоотношений дирекции и подчиненного персонала (перехода
от абсолютной власти к автономным правам), которое осуществимо при помощи
правотворчества в рамках либеральной правовой демократии. Но такое
правотворчество есть нечто совершенно новое, как новыми являются и формы
современного индустриализма. Огромным препятствием для нахождения правильных
конкретных мер является социалистическая рутина марксизма, проникшая не
только в социалистические партии, но и в социалистическое мышление. В научном
диалоге, касающемся проблемы хозяйственной демократии, все еще пользуются
неопределенными понятиями «капитализма» и «социализма», потерявшими всякое
научное значение. Все еще всплывают привычные постулаты «социализации и
национализации», «обобществления орудий производства», уничтожения «рыночного
хозяйства» — понятия, взятые из авторитарного социализма, представляющего собою
антипод «хозяйственной демократии». Необходимо здесь еще раз суммировать в ряде
тезисов все, что нами выше было высказано и обосновано касательно непригодности
этих категорий для разрешения проблемы хозяйственной демократии.
1. Полное уничтожение свободного рынка ведет к тоталитарному государственному хозяйству, т.
е. к монопольному государственному капитализму, к полному отрицанию
хозяйственной демократии. Однако обратно полная свобода рынка (laisser faire) вовсе не означает хозяйственной демократии, как думал
старый либерализм. Неолиберализм требует ограниченной свободы рынка. Она
ограничивается, с одной стороны, вмешательством государства для защиты
свободного обмена от обмана и спекуляции и для поддержания справедливого
равновесия сторон, и, с другой стороны, частичной национализацией некоторых
отраслей хозяйства, изъятых из системы свободного обмена, иначе говоря,
системой государственно-частного хозяйства. Все эти ограничения признаются
неолиберализмом, но он настаивает на сохранении некоторой сферы свободного
рынка, ибо без нее мы получаем тоталитарно-управляемое хозяйство,
исключающее всякую свободу творчества и труда. Невозможно представить себе
систему разделения труда без обмена продуктами труда, действиями, услугами (без
солидарности). Вопрос только в том, должен ли этот обмен быть свободным. Но
обмен определяется всегда спросом и предложением, и вопрос,
следовательно, сводится к тому, должен ли спрос и должно ли предложение
оставаться свободными. Ответ ясен: уничтожение свободы в этом соотношении
означало бы уничтожение свободы выбора, свободы желания, свободы удовлетворения
своих и чужих потребностей; свободы выбора того, что я могу «предложить»
обществу от себя. Принцип соотношения спроса и предложения есть основной
принцип всякой экономики, с ним принуждено считаться и тоталитарное плановое
хозяйство, и цену оно принуждено устанавливать, считаясь с этим: никому не
нужные вещи не имеют стоимости, их «не стоит» и производить. Но все дело в том,
как устанавливается соотношение спроса и предложения, как устанавливается цена:
автономно или гете-рономно, декретом свыше или договором обменивающихся сторон.
Конечно, неолиберализм прав в том, что свободный обмен должен быть сохранен,
что он есть элементарное выражение личной свободы; но неверно думать, что
свободный рынок уже есть «хозяйственная демократия». Мы видели, что эта
последняя реализуется изменением правоотношений власти и подчинения внутри
индустриальных, административных, торговых и бюрократических учреждений и
предприятий, а свободный обмен к этому прямого отношения не имеет и протекает в
совершенно иной сфере.
2. Национализация и социализация, как нами было неоднократно показано, вовсе не
тождественна с «хозяйственной демократией». Тоталитарная национализация ее
совершенно уничтожает; частичная национализация ее совершенно не обеспечивает.
То же нужно сказать о патронате. Уничтожение патроната может дать полное
уничтожение «хозяйственной демократии», какое мы имеем в СССР, — а сохранение
патроната может оказаться
сохранением возможности ее
осуществления. Патронат даже может сочувствовать ее реализации как по
моральным, так и по экономическим соображениям20. Но и без
этого сочувствия и согласия он может быть принужден к ее принятию законодательным
путем. Полезно вспомнить, что крепостное право было уничтожено в России
законодательным путем (несомненно, хозяйственно-демократический шаг) без
всякого уничтожения помещиков и при сочувствии значительной их части; а
действительное уничтожение помещиков при помощи «социализации и национализации»
привело к восстановлению крепостного права (и во всяком случае, к наиболее
антидемократическому хозяйственному режиму). Патронат, «буржуазия» — это те
самые козлы отпущения, при помощи которых скрывают истинное зло индустриализма,
его технократическую тенденцию.
3. Обобществление орудий производства есть выражение, которое ничего не означает, ибо может
означать вещи разные и совершенно противоположные21. Оно может
означать национализацию, — тоталитарную или частичную, — о которой мы только
что говорили, иными словами, государственный капитализм полный или частичный.
Но оно может означать коллективное право собственности рабочих на фабрики и
заводы, т. е. нечто прямо противоположное государственному капитализму: сами
рабочие, а не государство, становятся собственниками и капиталистами, их
предприятия могут конкурировать друг с другом и обмениваться продуктами. Мы
получаем «капиталистический» режим свободного рынка. О таком «обобществлении»
весьма остроумно сказал Mr.
Fairless, президент огромного предприятия
U.S. Steel Corporation (в своей речи в Торговой палате Питтсбурга): «в своей
революционной одержимости Маркс не заметил, что единственная экономическая
система в мире, которая дает возможность рабочим владеть и управлять
индустриальными предприятиями, есть, как это ни странно, капитализм». Он
имел в виду, что рабочие могут стать акционерами
20 Во Франции один фабрикант, примкнувший к
оксфордскому движению и увлекший большинство своих рабочих, организовал подлинный
рабочий контроль всего предприятия. В этом же направлении мог бы действовать
патронат, принадлежащий к демо-христианской партии.
21 Оно очень удобно для сокрытия правды, так,
напр[имер], Сталин, спрошенный одним журналистом, правда ли, что в СССР существует
государственный капитализм, ответил: у нас существует «обобществление орудий
производства». Ленин был откровеннее и точнее.
больших предприятий, и
показал, что в США это вполне возможно22.
В «теориях прибавочной
ценности» встречается у Маркса и этот демагогический слоган: фабрики и заводы
будут отданы рабочим, которые сами будут нанимать инженеров и директоров (см.
выше, гл. 8). Однако такое решение слишком наивно и явно не социалистично.
Маркс, конечно, на нем не остановился. Подлинное решение марксизма дано в
Коммунистическом манифесте: «Весь капитал и все орудия производства
централизуются в руках пролетарского государства». Вот что
означает подлинная социализация и национализация: она означает монопольный
государственный капитализм, или тоталитарное государственное хозяйство (как
кому нравится называть). Марксизм-ленинизм остается верным Коммунистическому
манифесту (см. выше, гл. 14).
Передать фабрики и заводы в
собственность наличному составу рабочих или дать им захватить таковые, конечно,
не значит «построить социализм». Это значит создать хаос и полный развал
индустрии, а затем произвести суровое вмешательство государства, полную
национализацию и беспощадную индустриализацию.
4. Профит как
прибавочная ценность. Он рассматривается как нечто позорное, «буржуазное»,
подлежащее уничтожению. Но без «профита» невозможно никакое индустриальное
предприятие и никакая хозяйственная деятельность. Рикардо считал
предпринимательский профит явлением законным и необходимым и был прав. Он также
знал, что источником профита является прибавочная ценность. Маркс объявил
отнятие прибавочной ценности эксплуатацией и, следовательно, рассматривал
профит как эксплуатацию. Этот экономический абсурд остался в виде традиционного
предрассудка вульгарного социализма23. На самом деле, без «профита»
не может функционировать никакое предприятие: Ленин требовал рентабельности от
национализированных фабрик и заводов (иначе пришлось бы их оплачивать прямыми
налогами, т. е. простым отнятием рабочего заработка у населения). Дело идет, следовательно,
не об
20 Он вычислил, что если каждый из платных
служащих этого огромного предприятия (число их 300000) купит 85 акций (на 3500
долларов]), то все предприятие будет целиком в их руках. Откладывая 10
долларов] в неделю (размер последней прибавки), они приобретут предприятие
менее чем в семь лет.
21 Он был нами подробно раскрыт в гл. 5 и 6.
уничтожении «профита», а о
разделении «профита» между простыми рабочими и директорами, организаторами,
предпринимателями. Дело идет не о «возвращении» прибавочной ценности рабочим, а
о распределении прибавочной ценности между всеми факторами индустрии,
без которых она не может быть произведена. Кто из социалистов-марксистов
впервые открыл, что «прибавочная ценность» всегда будет отниматься? Каутский
этого не сказал. Раскрытие этого секрета мы находим у Гильфердинга: он только
выражает надежду, что удержание прибавочной ценности будет совершаться с
согласия самих рабочих. Это правильный постулат «хозяйственной демократии»,
но он лишь ставит проблему, а не решает ее: не так-то легко добиться такого
согласия. Авторитарный социализм (марксизм-ленинизм) в него не верит и его не
ищет и отнимает прибавочную ценность самым беспощадным образом.
5. Неоплаченная работа. Этот агитационный слоган, как мы видели, непрерывно повторяется
в произведениях Маркса. Софизм «неоплаченной работы» и покупки «рабочей силы»
был нами диалектически распутан: он противоречит собственной теории ценности
Маркса (гл. 7). Но нет даже надобности разоблачать этот старательно запутанный
софизм. Сразу ясно, что не существует никакой «неоплаченной работы» — она
оплачивается предоставлением всего грандиозного индустриального аппарата.
Рабочий необходимо платит за пользование построенной машиной, без которой не
может произвести ничего, и платить, конечно, может только своим «прибавочным
трудом» (т. е. из прибавочного продукта).
Логика Маркса рассуждает так:
без наемного труда, без рабочей силы, машина, техника, орудия
производства, «капитал» — не могут произвести ничего, следовательно, все
производится трудом, рабочей силой. Но заключение это можно перевернуть: без
«капитала», т. е. без машины, техники, орудий производства, рабочая
сила не может произвести ничего. В лучшем случае она может лишь поддерживать
свое жалкое существование, «в поте лица добывать хлеб свой». Прибавочный
продукт, а с ним и вся цивилизация и культура зависят прежде всего от «орудий
производства». Заключение, неопровержимое для марксизма. Но оно означает, что
«прибавочная ценность» производится преимущественно творцами индустриального
аппарата, т. е. техниками, изобретателями, учеными, организаторами и
капиталистами, хотя и при участии рабочей силы.
Размер прибавочного
продукта зависит совсем не от
«рабочей силы», которая мало изменяется и скорее уменьшается на протяжении
истории, а от совершенства индустриального аппарата, от тех, кто его строит,
изобретает и им управляет. Он зависит совсем не от труда как затраты
мускульно-нервно-мозго-вой энергии (рабское хозяйство тратило ее не меньше, а
больше), а от творчества, создающего науку, технику и
хозяйственно-правовую организацию24. Поэтому при дележе прибавочного
продукта (или «прибавочной ценности») рабочая сила может претендовать на весьма
скромную часть, ибо прибавочный продукт создается преимущественно творчеством,
изобретением, организацией и накоплением. Не существует никакой неоплаченной
работы, скорее существует неоплаченное творчество. Доля творчества и
изобретения в создании всего того, что превышает простое поддержание жизни и
создает цивилизацию и культуру, так велика, что общество и человечество всегда
в неоплатном долгу перед этим Прометеем, похищающим для него небесный огонь. Не
существует никакой неоплаченной работы, существует лишь хорошо или плохо
оплачиваемая работа. «Квалифицированный» труд ценится дороже, ибо он редок и в
нем присутствует некоторый элемент творчества. И это новое «качество» не
получается ни из какого увеличения «количества».
Только после устранения всех
этих традиционных предрассудков марксизма и социализма можно решать
реальную и актуальную проблему хозяйственной демократии. Все они попадают мимо
цели: или ничего не дают для хозяйственной демократии, или прямо ее уничтожают.
Все старые привычки мысли должны быть оставлены. Вопрос должен быть поставлен
по-новому. Уравнение со многими неизвестными должно быть составлено заново.
Возьмем такое, несомненно демократическое, требование, как согласие рабочего на
«отнятие прибавочной ценности», или на «отчуждение прибавочного продукта».
По-видимому, оно существенно для хозяйственной демократии точно так же, как для
демократического государства существенно согласие граждан уплачивать налоги
(выражаемое через народных представителей). Гильфердинг думает, что задача
истинно-
24 «Фетишизм труда», который мы встречаем у
Маркса, пригоден для мобилизации пролетариата, — сначала революционной, затем
трудовой; после национализации и социализации массы получают титул «трудящихся»
и благословение трудиться на вечные времена. Но свободная личность находит свое
полное выражение не в рабской «работе», а в свободном творчестве.
го социализма добиться такого
согласия, такого «добровольного принятия» отчуждения. Для этого оно
«должно быть гуманным и не должно быть эксплуатацией». Но как это возможно,
если, по Марксу, сущность эксплуатации состоит в отнятии прибавочной ценности?
И какой рабочий даст согласие на свою собственную эксплуатацию?
В категориях Маркса реальное
положение «прибавочной ценности» совершенно искажено. Оно изображается так: в
свободном частном «капитализме» прибавочная ценность (или прибавочный
продукт) «отчуждается», «удерживается», «отнимается» у рабочего — целиком и без
всякого его согласия (ему оставляется только «необходимый продукт»). Напротив,
в «социализме» прибавочная ценность (или прибавочный продукт) вовсе не
будет отниматься у рабочего, и только добровольно он будет отчислять нечто в
фонд накопления.
В действительности с
прибавочной ценностью происходит нечто прямо противоположное: целиком и без
всякого согласия она отчуждается и отнимается у рабочего именно в «социализме»,
который установлен коммунистическим манифестом и означает тоталитарную
социализацию и национализацию (все орудия и средства производства
принадлежат государству). Напротив, именно в частном капитализме прибавочная
ценность в настоящее время никогда не отнимается целиком и без всякого согласия
рабочего. Больше того, здесь, в точном смысле слова, нельзя даже говорить ни о
каком «отнятии, отчуждении, удержании». Отнимать и отчуждать — значит
присваивать чужое; удерживать — значит не возвращать. Но прибавочный продукт
(или его ценность) вовсе не должен и не может быть возвращен рабочему и никак
не может ему принадлежать. Прибавочный продукт произведен всем коллективом, всеми
функциями индустриального аппарата, и должен быть распределен между его
участниками. Часть прибавочного продукта (т. е. его ценность) достается
рабочему и входит в его заработную плату. Другая часть распределяется между
более квалифицированными и творческими участниками производства. Наконец, еще
часть — и очень значительная — идет на дальнейшую капитализацию.
Здесь нет никакого вопроса об
«отнятии, отчуждении и удержании» чего-то у рабочего. Здесь существует проблема
распределения совместно произведенного продукта. Об «отнятии» можно было
бы говорить, лишь предполагая право рабочего на «полный продукт труда». Но
такое право есть экономическая и юридическая бессмыслица (по признанию самого
Маркса): «полный продукт» никогда не может быть произведен одним трудом
рабочего и никогда не может ему принадлежать.
Чего же требует при этом распределении
принцип «хозяйственной демократии», принцип автономии личности? Он требует
свободного соглашения всех продуцентов, распределения по договору, принятому
всеми участниками. Такова правильная постановка вопроса.
Напротив, постановка вопроса
у Гильфердинга вполне симпатична по своей тенденции, но неправильна: он хочет
смягчить, гуманизировать отчуждение и отнятие прибавочной
ценности, получить на него согласие рабочего. На самом деле, как мы видели,
никакого «отнятия, отчуждения и удержания» чего-то, принадлежащего рабочему, не
существует, а если бы существовало, то ни при каком смягчении, ни при какой
гуманизации, он не дал бы своего согласия на такое отнятие. Такая постановка
вопроса еще не свободна от предрассудков марксизма.
Хозяйственная демократия
ставит вопрос иначе: она требует справедливого распределения по свободному
договору. В авторитарном социализме распределение по договору
исключается; оно совершается сверху, центральной экономической властью, без
всякого согласия рабочих. Напротив, в «капитализме» либеральной
демократии распределение по договору существует. Рабочий договор, договор найма
существует и, как нами было показано, отчасти выражает и защищает автономию
личности. Без всякого согласия рабочих распределение не совершается (см. выше,
гл. 6 и 17). Рабочий, как мы видели, имеет возможность бороться за размеры
заработной платы, она вовсе не диктуется ему односторонне, как это имеет место
в тоталитарном государственном хозяйстве. Но тем самым он принимает некоторое
участие в распределении произведенного продукта, так как часть этого продукта
включена в его заработную плату.
Отметим еще раз, что наиболее
сильная активность в этом направлении гарантирована рабочим в наиболее мощном
«капитализме», — тогда как наиболее мощный «социализм» отнимает у них всякую
возможность воздействия. В США мощным и богатым трестам и картелям противостоят
мощные и богатые рабочие союзы, с которыми принужден считаться и сам президент.
Все это возможно, конечно, только в рамках демократического, правового
государства. Оно есть условие возможности, conditio sine qua поп,
хозяйственной демократии; можно даже сказать, что в нем уже существуют зачатки
хозяйственной демократии, однако только зачатки, только тенденция.
Отнюдь нельзя сказать, что
свободный рынок, рабочий договор и рабочие союзы уже создают хозяйственную
демократию. Недостаточно того, что рабочие, и подчиненный персонал вообще,
могут добиваться увеличения заработной платы. Принцип автономии,
самоуправления требует, чтобы всему персоналу индустриального предприятия
был в какой-то мере доступен хозяйственный план всего производства и
распределения. Необходимо, чтобы каждому участнику был виден размер «профита»,
т. е. совместно произведенного прибавочного продукта, и принципы его
распределения. Необходимо также — и это самое главное, — чтобы он мог в
известной степени воздействовать на формы и способы этого производства и
распределения, чтобы он мог выразить свою хозяйственную волю и разумение. У
каждого есть такая воля, но она часто хочет невозможного. Надо дать уразуметь
пределы возможности, напр., пределы увеличения заработной платы. Для этого
необходим полный контроль, открытая отчетность, отсутствие «железного занавеса»
между дирекцией и персоналом.
Указание на некомпетентность,
на отсутствие специальных познаний, на недоступность такого контроля для
рабочих, для подчиненного персонала, не имеет значения: принятие налогов,
оценка государственного бюджета, критика иностранной политики, законодательство
вообще — все это требует еще гораздо большей компетентности и специальных
знаний; и, однако, все это предоставляется (прямо или косвенно) автономному
гражданину для обсуждения и решения в демократическом, правовом
государстве. Рабочий, пожалуй, более компетентен в организации своей фабрики,
чем в политике своего государства25.
Кроме того, уж никак нельзя
признать некомпетентными рабочие союзы в Англии и Америке: они имеют своих
инженеров, своих администраторов, своих финансистов, счетоводов и статистиков.
Они едва ли менее компетентны, чем дирекция трестов и картелей с их инженерами
и администраторами. Синдикаты всего более могут содействовать проведению
принципа «хозяйственной демократии», принимая во внимание те меры, на которые
указал проф. Laski (см. гл. 17). Их прямая задача: выяснить и согласовать
точку зрения дирекции и рабочих, дабы достигнуть той солидарности различных
функций в производстве, без которой невозможно никакое социальное творчество.
25 Следует помнить, что возражения о
некомпетентности исходят от технократии, а она принципиально вытесняет всякую
демократию.
Ведь функция управления так
же, как функция накопления, будет существовать всегда в индустриальном
производстве наряду с функцией труда. Конечно, при этом придется выбросить за
борт марксизм с его идеей классовой борьбы и диктатуры пролетариата. Синдикаты
коммунистического толка отдают рабочих всецело и абсолютно во власть дирекции,
если эта дирекция объявит себя «коммунистической»; иными словами — словами
Ленина, — во власть монопольного государственного капитализма.
Следует добавить, что
основные предрассудки марксизма, раскрытые нами, с наибольшей ясностью
выступают в только что вышедшей брошюре И. Сталина «Экономические проблемы
социализма в СССР», 1952. Сталин признает наконец-то, что всегда замалчивалось
в марксизме, а именно необходимое отнятие «прибавочной ценности» у трудового
населения во всяком авторитарном социализме. Он принужден это признать,
ибо вслед за Марксом принужден различать: 1) «Труд, затраченный на покрытие
личных потребностей рабочего и его семьи»; 2) «Труд, отданный обществу на
расширение производства, развитие образования, здравоохранения, на организацию
обороны и т. д.» (с. 18-19).
Прибавочный труд тоже
«необходим», только совсем в другом смысле: необходимость питания и размножения
есть, конечно, совершенно иная «необходимость», нежели необходимость науки,
искусства, техники, культуры. Первая существует и для животных — вторая для них
не существует. Софизмы Маркса построены на двусмысленности слова
«необходимость», на смешении двух смыслов, которые он сам сначала строго
различал. Сначала ему нужно было различать необходимый и прибавочный труд для
изобличения «капитализма» в отнятии прибавочного продукта, а затем ему нужно
было их смешать, для сокрытия этого отнятия в «социализме», т. к. он заявил,
что здесь прибавочная ценность больше отниматься не будет. Сталин воспроизводит
этот софизм Маркса: «труд, отданный обществу на расширение производства,
на образование, управленческие расходы, образование резервов и т. д., является столь
же необходимым, как и труд, затраченный на покрытие потребительских нужд
рабочего класса» (с. 19).
Но именно первый труд не
«столь же необходим» и не в том же смысле необходим (по мнению Толстого, первый
труд — на науку, технику и государство даже вовсе не нужен). Б этой цитате
софизм выступает совершенно ясно: сначала различаются два вида труда —
прибавочный и необходимый (отдаваемый рабочими и удерживаемый ими для себя), а
затем оба смешиваются воедино, ибо оба «столь же и одинаково необходимы». Здесь
совершенно забывается, что по Марксу «необходимый» труд означает 2-3 часа работы,
а по Сталину он означает «необходимость» трудиться целый день. Один раз
«необходимый» труд означает часть, ибо он берется без прибавочного
труда; другой раз он означает целое, ибо берется вместе с прибавочным
трудом.
Основное различие
«необходимой» и «прибавочной» ценности таким образом просто уничтожается,
уничтожается различие необходимого и прибавочного труда: «странно теперь
говорить о необходимом и прибавочном труде» (Сталин, с. 18). Поэтому, решает
Сталин, «необходимо откинуть эти и некоторые другие понятия, взятые из
«Капитала» Маркса». Почему же необходимо вдруг откинуть эти основные категории
марксизма? Здесь же стоит ответ, разъясняющий все дело: «прибавочная стоимость
есть источник эксплуатации рабочего класса». Напоминание об отнятии прибавочной
стоимости весьма неприятно в социализме.
Однако ни забыть, ни откинуть
эти понятия мы не можем: на них построено все крушение марксизма в смысле
экономической системы, вся несостоятельность его диалектики. Доказательством
невозможности уничтожить это основное различие является то, что Сталин здесь же
и сейчас же его применяет, различия «труд, затраченный на покрытие личных
потребностей рабочего», и «труд рабочих, отдаваемый обществу на расширение
производства» и т. д. Невозможно вести никакого хозяйства, не учитывая этого
различия, не взвешивая того, что я могу истратить на себя, и того, что я могу
отдать в фонд накопления. Обе функции необходимы, но обе различны и даже
противоположны, как удержание и отдача, трата и накопление.
Разъяснение Сталина для нас особенно
ценно потому, что дает нам возможность еще некоторые предрассудки
марксизма-социализма преодолеть и отбросить. Так, 1) труд рабочих вовсе не
отдается обществу, а отдается государству. Тоталитарное
государство есть государственный капитализм: на самой брошюре стоит печать
«Госпол[ит]издат, 1952» и сам Сталин на с. 16 отождествляет «общенародную»
форму социалистического производства с государственной. Далее, 2) этот
труд отдается рабочими вовсе не на одни приятные цели «образования и
здравоохранения»: здесь забыты такие грандиозные цели, как содержание огромного
бюрократического аппарата власти с его инквизиционной организацией; забыто
поддержание коммунистических партий во всем мире, забыта грандиозная пропаганда
и, наконец, грандиозные военные расходы, которых требует коммунистический
империализм с его мировыми задачами. Тоталитарное государство требует от
населения гораздо больших жертв, чем правовое либеральное государство.
Наконец, мы встречаем здесь
другой весьма вредный предрассудок социализма: «обобществление» — слово,
уже совершенно утерявшее всякое научное значение и всякую убедительность.
Утверждается: теперь все ваше, все принадлежит вам, все делается вами и для
вас, «теперь рабочий класс держит в своих руках власть и владеет средствами производства»
(с. 18). Едва ли существует в СССР человек, которого может убедить этот слоган,
он звучит как злая ирония власть имущих. На него русский народ тоже отвечал
иронией: «земля-то наша, да хлеб-то ваш, — коровы-то наши, да молоко-то ваше;
куры-то наши, да яйца-то ваши...» А после коллективизации и перебросок
населения он мог бы сказать: земля-то наша, да жить-то на ней нельзя. Не только
рабочий класс не держит в руках власть, но даже партия не держит в руках
власть, напротив, власть держит в руках партию, чистит ее, «выводит в расход»
неугодных власти членов и назначает тех, кого хочет принять. Рабочий класс
ничего не держит в своих руках и ничем не владеет, его держит в своих руках
тоталитарная власть, владеющая всеми средствами производства.
Есть еще один предрассудок
социализма, который должен быть устранен: это учение о переходе от социализма к
коммунизму («каждому по его трудам») и от коммунизма к земному раю абсолютного
изобилия («каждому по его потребностям»). Переход к настоящему «коммунизму» есть
переход от товарообмена к продуктообмену, т. е. от товарного обращения,
рынка и денег, которое еще существует при социализме — к обмену продуктами при
помощи трудовых квитанций, удостоверяющих число часов работы вместо денег.
Переход от товарообмена к продуктообмену
и уничтожение денег есть основная догма марксизма, установленная Марксом и
Энгельсом. Всю эту догму детально исследует и без остатка уничтожает Е.
Юрьевский в своей блестящей статье «О последнем труде Сталина и его источниках»
(«Новый Журнал», 31, Нью-Йорк). Он справедливо указывает, что товарообмен и
продуктообмен — это одно и то же, ибо товаром называется тот продукт, который
производится не для собственного потребления, а для обмена; но в коммунизме
обмен будет продолжаться.
Уничтожение денег тоже, в
сущности, не происходит: просто одна форма денег заменяется другой, своего рода
трудовыми ассигнациями, выполняющими ту же функцию определения стоимости при
товаре-обмене, как и деньги. При этом трудности, соединенные с системой
трудовых квитанций, как показывает Юрьевский, — неисчерпаемы. Таковы априорные
соображения, показывающие несостоятельность прямого «продуктообмена». Но эти
соображения подтвердились и на опыте. Продуктообмен был испробован при Ленине
(до 1921 г.) и второй раз в течение первой пятилетки, и оба раза был отброшен с
позором.
Что касается последней стадии
коммунизма, то о ней нельзя серьезно говорить. «Каждому по его потребностям» —
означает своеобразный «открытый счет» для каждого, или, точнее, предоставление
без счету всего, чего угодно. Это уже эсхатология марксизма, обещающая
своеобразный рай Магомета. Научно можно заметить лишь одно: Маркс обещает, что
разделение труда будет тогда уничтожено, но это возможно лишь при уничтожении
индустриализма и высокоразвитой техники. Но важнее всего то, что в своей статье
Юрьевский, быть может, сам того не замечая, разбивает вовсе не только марксизм
Сталина и не догму о трех периодах, а просто весь «научный социализм» Маркса. В
самом деле, во всеоружии экономической науки он разбивает трудовую теорию
ценности. Но трудовая ценность есть основа всей экономической теории
Маркса, всего его понимания капитализма, социализма и коммунизма: по Марксу,
она необходимо соблюдается и в капиталистическом обмене товаров и в
коммунистическом обмене продуктов, последний особенно строго соблюдает
измерение ценности трудо-часами. Если принцип трудовой ценности падает, то
падает и все здание марксизма. Прежде всего ложной оказывается его теория
прибавочной ценности, целиком, конечно, построенная на принципе трудовой
ценности: «необходимый труд» рабочего оценивается и измеряется количеством
часов и «прибавочный труд» тоже измеряется количеством часов. Соотношение
необходимого и прибавочного труда, дающее прибавочную ценность, присваиваемую
капиталистом, тоже есть соотношение трудовых часов. Все построено на трудовой
ценности и падает вместе с нею. Но если так, то падает и теория эксплуатации, и
«неоплаченная работа», и обличение капитализма, и неисполнимые обетования
коммунизма.
Ведь для Маркса закон
трудовой ценности есть, по его выражению, «регулирующий естественный закон»,
действующий «на манер закона тяжести» как в капитализме, так и в коммунизме.
Здесь он соблюдается даже еще строже. Если этот естественный закон перестает
действовать, то и все здание, на нем построенное, должно рухнуть, как неизбежно
рухнул бы дом, если бы закон тяготения перестал действовать на Земле.
В силу этого в одном весьма
существенном пункте мы не можем согласиться с Юрьевским; он спрашивает: если
трудовая ценность должна быть отброшена, то значит ли это, что с нею вместе
должен быть отброшен и социализм? И отвечает на это отрицательно, утешаясь тем,
что связь социализма с трудовой ценностью есть связь чисто историческая. Это
совершенно не так: связь марксизма с трудовой ценностью есть связь органическая
и логическая, проницающая всю его доктрину, поэтому если трудовая ценность
отбрасывается, то социализм Маркса, самый влиятельный социализм, во всяком
случае должен быть отброшен.
Но зачем вообще весь этот
рабочий контроль, все это стремление к хозяйственному самоуправлению? Не проще
ли и не легче ли пассивно подчиниться установленной дисциплине и ограничиться
достижением приличной заработной платы? Нет, понимание аппарата имеет глубокий
смысл, который вовсе не исчерпывается имущественной стороной, борьбой за
заработную плату, за распределение «профита». Дело в том, что пассивная работа,
состоящая в выполнении однородных движений, продиктованных машиной, теряет
всякий интерес, всякую привлекательность для человека, она переживается как рабство.
Но к этому сводится в значительной степени работа в массивном
индустриализме. Совершенно иной была и остается работа ремесленника или
крестьянина: в ней была личная инициатива, личная способность и умение, в ней
был творческий элемент, который никогда не переживается, как рабство, а
переживается, как свобода. Но индустриальная эпоха не может вернуться к
ремесленным формам труда. Работа сериями, работа однородная и автоматическая,
не может быть устранена; и она будет переживаться как бессмыслица, пока лицам,
ее выполняющим, не будет понятен творческий смысл целого, объединяющего
все эти до крайности дифференцированные функции. Поэтому понимание всего
индустриального аппарата и смысла отдельных его функций, контроль и возможность
воздействовать на его структуру и активность — есть единственное средство
участвовать в творчестве, ибо только весь аппарат в целом есть создание
творчества. Творческая роль организатора, директора, инженера, техника — в
создании и функциях индустриального предприятия очевидна. Но в простейших,
подчиненных формах труда творческий элемент как будто совершенно отсутствует. И
человек тоскует без этого творчества, без возможности проявить свою инициативу,
свое «искусство» и умение, свою личную годность. Здесь открывается новый
идеальный, духовный, смысл хозяйственной автономии личности: она есть
единственное средство дать участие всем в творческом воздействии на целое.
Только фундаментальное
различие труда и творчества, которое было нами раскрыто и
обосновано (см. гл. 2), дает возможность правильно поставить эту проблему.
Современные социологи и общественные деятели раньше или позже должны будут
столкнуться с этим противопоставлением. Ближе всего к нему подошел, насколько
нам известно, проф. Laski. Вот как он изображает имманентное зло индустриализма.
Гигантский индустриализм современности есть массовое производство во всех
областях. Судьба значительного большинства граждан в таком
индустриализме — это быть рабочими и выполнять рутину труда в течение
стольких-то часов, рутину, которая наложена на них директорами и мастерами и
которую не в их власти изменить. В силу этого нормальный рабочий не
заинтересован ни планом действия индустриального предприятия, ни задачей его
обновления и улучшения. К «рабочим» автор относит поэтому и машинисток, и
канцеляристов, и конторщиков всякого рода (salaries en faux-cols4*), вообще «служащих», выполняющих рутину работы, в
которой индивидуальность почти не имеет значения. Это и есть та толпа,
та масса, которая в 6 часов вечера вливается в подземные артерии большого
города.
Судьба меньшего числа
граждан в индустриализме — это быть
техническими директорами в производстве, директорами финансовой и коммерческой
его части, быть инженерами, химиками, техниками. Эти должны обладать
специальными знаниями, личным опытом, умением, способностями, т. е. качествами
совершенно личными, индивидуальными. В своей деятельности они могут выразить
«самих себя», она дает им известное духовное удовлетворение.
Ясно, что дело идет здесь о
присутствии творческого элемента, что и привело Laski к различию
работы и творчества. Это первый автор, у которого мы нашли
подтверждение нами открытого и философски обоснованного важнейшего
противопоставления. Он, несомненно, встретился с ним, хотя и недостаточно его
развил, не дал философского анализа категорий, конструирующих понятие
творчества.
Вот какими словами он
характеризует представителя такого квалифицированного меньшинства: «Он вносит в
свои усилия нечто свое, нечто существенно личное, подобно тому, как художник
вкладывает частицу самого себя в свою живопись или поэт в свою поэзию. Творческая
способность содержится в той задаче, которую он выполняет. Природа его
деятельности поднимает его над рутиной на тот уровень, который оставляет место
для свободного выражения личности»26.
Достаточно так определить творческую
активность, чтобы увидать, что ей противостоит широкая область труда, в
которой эта квалификация почти совершенно отсутствует. Отсюда важнейший вывод,
к которому приходит автор: отсутствие творческого элемента в работе, невозможность
проявить себя — вот что делает работу тягостной, скучной, рутинной: «тягостно
поддерживать жизнь работой, которая не обращается ни к какой творческой
способности человека», и проводить большую часть жизни в пассивном
подчинении дисциплине, в создании которой он не участвовал и которая
санкционируется боязнью потери заработка27. При этом в
индустриализме существует тенденция дальнейшего искания технических
усовершенствований и изобретений, делающих ненужной всякую личную квалификацию
и упрощающих работу до простейшей рутины движений.
К этому сводится и система
Тэйлора, стремящаяся превратить рабочего в безошибочно действующий автомат, не
имеющий ни времени, ни надобности размышлять. В этом смысле характерен
следующий анекдот из биографии Тэйлора: однажды его товарищ Shartle, работавший рядом с ним, спросил: «Мистер Тэйлор, что вы делаете?» — и
тот ответил, не повышая голоса: «Молчите, Shartle, не ваше
дело размышлять, здесь есть другие, которым за это платят». Этому соответствует
советский анекдот, состоящий из робкого возражения: «а я думал»... и из реплики
начальства: «а ты не думай, я за тебя подумал». «Стаха-новщина» приходит к тому
же результату при помощи своеоб-
26 Сравнение с художником и поэтом указывает, что «творчество»
есть единственно верный термин для такого рода свободной индивидуальной
активности. И Laski его удерживает и повторяет: «qualites creatrices», «facultes creatrices», «creer qu61que-chose»5*
(Ib., 149-150).
27 Все ссылки приведены из доклада Prof. Laski «L'Etat, l'ouvrier et Ie technicien» (Industrialisation
et Technocratic Paris, 1949, p. 149ff). Нам
важно здесь отметить подтверждение нашей точки зрения ученым и общественным
деятелем определенно социалистического толка. Доклад на тему «Работа и
творчество» был нами прочитан и Женеве в 1932 г. и в Париже в 1938 г., и тогда
не вызвал сочувствия социалистов, скорее наоборот. Теперь, однако,
неосоциалисты начинают понимать эту проблему. Она поставлена, напр[имер], в
докладе Georges Friedmann «Le Droits de l'Esprit et les
exigences sociales» на «Rencontres internationales de
Geneve», 1950 r.
разного внушения,
вдалбливающего, что рабское повиновение есть великая заслуга.
80% действий в рационализированной индустрии не содержат
никакой инициативы, не требуют никакой мысли и не создают никакой личной
ответственности. И это во всех странах мира, независимо от их экономической и
социальной структуры. В индустриализме нельзя избежать такого рода работы
(например, работы сериями, работы цепью), она составляет сущность массового
производства; никакая политическая система не может ее избежать: коммунизм СССР
не может ее изменить. Отсюда вывод: научная организация труда отнимает
критическую мысль, способность принимать самостоятельное решение.
Рационализированная индустрия
приводит к вытеснению личности28. Таково имманентное зло
индустриализма; мы можем его формулировать так: исчезает творческое начало
личности, остается «работа» как рабское повиновение.
Нужно вдуматься в многочисленные
свидетельства специалистов, близко наблюдавших характер индустриального труда,
иногда на собственном опыте, — чтобы произвести «психоанализ индустриализма».
Вот как, например, Laski описывает деформацию личности рабочего: «У них нет
больше воли расходовать умственную энергию, необходимую для понимания и решения
стоящих перед ними проблем»... «Они не желают больше нести ответственность,
боятся всякой умственной инициативы и даже чувствуют к ней антипатию»... «они
отвыкают от свободы до такой степени, что уже перестают понимать, когда она в
опасности, и не сознают, что содействуют ее уничтожению»29...
Но это значит, что исчезает
автономия личности, без которой нет и автономии народа; исчезают все те
свойства личности, на которых покоится свободная правовая демократия и без ко-
29 Эту опасность сознают все лучшие наблюдатели
индустриализма, например], G. Friedmann, Leon Walter (см.
Rencontres de Geneve, 1950 г. с 63-78 и 231-234), James Gillespie «Free expression in industry» (бывший
рабочий, теперь инженер). Наконец работы «Tavistosk Intsitute
for Human Relations» в Лондоне. Этот институт хорошо знаком с
современной аналитической психологией и конечно с идеями Юнга, утверждающего
деформацию личности в индустриализме в силу подавления основных ее функций, за
исключением одной и очень узкой.
29 На этом покоится покорное принятие
коммунистической пропаганды, тот «путь к рабству», о котором писал Hayek. A Laski заканчивает так: «они вступают на легкий путь:
слушают хриплого демагога и принимают козла отпущения, делающего истинное зло
незамеченным». Козел отпущения — это «буржуазия», а истинное зло — это
технократия как имманентная тенденция индустриализма.
торых нет активного
общественного мнения, нет социального творчества. Здесь подтверждается та
взаимная связь политической демократии и хозяйственной демократии, которая была
нами намечена.
«Я не знаю сейчас страны, —
говорит Laski, — где бы современная индустрия не приводила
рабочих к такому состоянию, которое подрывает самые основы демократии».
Этот вывод находит
подтверждение в замечательной книге «Industry and Democracy», написанной
англичанкой, работавшей на фабрике во время войны, Miss Constance Reaveley и инженером Mr. John
Winnington. Оба автора по собственному
опыту дают психологическое описание того бессознательного автоматизма работы,
который достигается технической дрессировкой; это есть полусознательное
состояние, полусон (day
dreaming) с неприятными грезами,
выражающими негативные реакции (зависть, ненависть, унижение, пошлые
эпизоды...). Такая работа изо дня в день делает человека неспособным быть
сознательным гражданином демократического государства, ответственным за его
судьбу. И это относится вовсе не только к фабричным рабочим: то же самое
происходит в больших бюро, в рационализированной администрации всякого рода, в
копях, в индустриализированном земледелии. Граждане, в значительном
большинстве, на которых собственно и основана демократия, перестают быть
подлинными гражданами. В индустриализме, в технической цивилизации, работа
разрушает достоинство человека и его разум. И авторы приводят цитату из
Шекспира, выражающую античную мысль, что в разуме заключается величие человека.
Имманентное зло
индустриализма, которое открывается нам во всех этих разнообразных
свидетельствах и которое, в сущности, у всех перед глазами, вовсе не сводится,
как мы могли убедиться, к «отнятию прибавочной ценности», к слишком низкой
заработной плате, вообще к имущественному неравенству. Это зло вовсе не
устраняется борьбою за заработную плату и может оставаться неизменным даже при
значительном ее повышении. Фабрика может переживаться как тюрьма, хотя бы
работа в этой тюрьме хорошо оплачивалась. «Лишение свободы» есть наказание
более суровое, нежели имущественные лишения.
Не связано ли специфически-индустриальное
зло с самим принципом разделения труда? Иногда кажется, что самый
этот принцип внутренне противоречив, столь же вреден, как и полезен. В самом
деле, с одной стороны, разделение труда есть условие технического прогресса,
источник богатства народов (как доказал Ад. Смит), тысячелетний опыт, на
котором покоится вся наша цивилизация; с другой стороны — оно есть источник
профессиональной деформации личности, ибо развивает одну какую-либо ее функцию
при подавлении и вытеснении всех остальных. Но творческая личность есть
интегральная личность, владеющая всеми своими функциями, а потому вытеснение
некоторых существенных функций есть подавление творческой потенции, без которой
личность увядает. Не стоим ли мы перед трагическим противоречием индустриальной
культуры? Грандиозное техническое творчество уничтожает творческую личность.
Работа вытесняет творчество, рабство вытесняет свободу.
Получается настоящая апория
(безвыходность), приходится искать выхода и вопрошать дальше. И первый вопрос,
который встает, есть следующий: может быть, творческая личность есть величайшее
исключение? Может быть, творческий элемент просто по природе отсутствует
у огромного большинства, а вовсе не в силу вытеснения и деформации? Не
свидетельствует ли об этом установленный нами (см. гл. 2) закон социального
отбора, закон малого числа?30
30 Невозможно отрицать этот закон. Его выражали
мыслители и поэты всех времен и народов, и не надо быть «аристократом», чтобы
его признавать. Приведем мнение Альберта Эйнштейна, социалиста и демократа по
своим убеждениям и симпатиям: «люди живут в страхе войны и в терроре в силу
того, что ум и характер масс стоит на бесконечно низком уровне, нежели ум и
характер небольшого числа, способного создать нечто ценное для общества» (Albert Einstein. Conceptions Scientifiques, Morales et Sociales.
Paris, 1952: Message a la posterite, p. 14).
Если это несомненно так, то
придется, по-видимому, признать, что творчество есть специальность
немногих, а работа должна остаться специальностью огромного большинства,
и эти две специальности необходимо разделены между двумя классами людей —
«работниками» и «творцами» — в силу того же самого последовательно проведенного
и неизбежного закона разделения труда. Если этот вывод верен, мы получаем новое
затруднение: отрицание возможности всякой демократии и утверждение
аристократии, олигархии, технократии.
Но такой вывод неверен. И что особенно удивительно, он неверен, несмотря на
то, что вполне верным остается закон малого числа: творчество есть
действительно достояние немногих, есть редкий и даже редчайший дар, а труд есть
массовое явление. Чтобы убедиться в неверности вывода из этого верного
положения, надо глубже продумать диалектику труда и творчества, как она нами
была представлена (см. гл. 2). Труд и творчество суть противоположности,
нераздельно связанные и взаимно проницающие друг друга. Обе присутствуют в
каждой человеческой личности, хотя и в разной степени: нет труда без какой-то
степени творчества и нет творчества без какой-то степени труда. Их нельзя
разделить между разными лицами по принципу «разделения труда», как нельзя
сделать специальностью одних — питание, а других — размножение. Принцип
«разделения труда» здесь неприменим, так же как и понятие «специальности». Труд
и творчество нельзя назвать двумя «специальностями». Специальностями являются
только различные виды труда и различные виды творчества, и такие
виды могут быть разделены между различными лицами. Здесь применим принцип
«разделения труда». И этот принцип вовсе не всегда и не при всех условиях
вызывает протест свободной личности. Ни один рабочий не будет протестовать
против того, что существует множество трудовых специальностей, что существует
работа шахтера, каменщика, железнодорожника или электротехника. Точно так же
человек творческой активности не увидит никакого умаления своей личности в том,
что существуют различные виды творчества. Творческие дары поэта, художника,
ученого, техника, политика — не подавляют, а восполняют друг друга. Между ними
существует солидарность, как и между различными видами работы. Но каждый
человек, в конце концов, протестует и чувствует умаление своей личности, если
ему оставлена только работа и у него отнят всякий элемент творчества. Работа
должна иметь творческий смысл, чтобы быть приемлемой и выносимой;
работа, которая ничего не творит, есть «сизифова работа» — образ
величайшего мучения и унижения для человека. Достоевский сказал однажды, что
верным средством совершенного уничтожения личности человека была бы работа,
лишенная всякого смысла и значения6*.
Здесь мы открываем нечто
принципиально важное: протест направлен не против «разделения труда», а против
некоторого неприятного результата, связанного с разделением труда. Сама по себе
дифференциация взаимно восполняющих функций труда и творчества есть величайшая
ценность, основа солидарности, соборности. Для ап. Павла различие
индивидуальных творческих даров есть основа наиболее совершенного общения
людей, основа Церкви7*. Невозможно и не нужно бороться с принципом
разделения труда, поскольку он выражает свободную солидарность; но он может
ее нарушать. Нет человеческой функции и человеческого учреждения, которое не
допускало бы злоупотребления. Мы уже видели, в чем состоит злоупотребление
индустриальной специализацией: солидарность трудящихся превращается в
принудительную мобилизацию труда, координация действий превращается в
абсолютную субординацию, работа превращается в послушный автоматизм. Но такая
работа по существу уничтожает всякую творческую инициативу. Творческий
элемент исчезает из жизни личности. И тогда жизнь становится неинтересной,
безличной, механической, лишенной самостоятельного смысла. Проблема сводится к
тому, как сохранить творческий элемент во всякой личности и при всякой работе.
Казалось бы, невозможно
даровать творчество абсолютно нетворческой личности (а таких личностей,
по-видимому, абсолютное большинство). Но это неверно: абсолютно нетворческой
личности не существует; абсолютно нетворческим будет только автомат, робот.
Существует, однако, личность с минимальным присутствием творчества. Дело в том,
что причастность человека к творчеству допускает различные степени. В музыке,
напр [имер], творчество композитора есть высшая степень творчества, за нею идет
творчество дирижера, далее идет исполнение виртуоза-солиста, еще далее —
музыкантов в оркестре; но и здесь еще есть ступени, есть разница между первой
скрипкой и барабаном. Но и слушатель в известной степени причастен к творчеству,
психологически он воспроизводит творчество: поет вместе с певцом, дирижирует
вместе с дирижером31. При этом слушатель вдохновляет музыканта,
зрительный зал вдохновляет актера; художнику нужен ценитель, автору нужен
читатель, ученому нужен ученик. Происходит обратное воздействие, «ре-акция».
Всякое творчество предполагает сотворчество, возможность широкой причастности к
творчеству, иначе оно теряет смысл и ценность. Прометей похищает небесный
огонь, чтобы принести его людям, просветить и озарить всю их жизнь; этим он
создает культуру и всеобщую причастность к культуре. Но причастность к культуре
есть причастность к творчеству, ибо она создается творчеством — открытиями
ученого, вдохновением художника, откровением пророка, изобретением техника.
Поэтому отнять у человека всякий элемент творчества, даже возможность творческого
восприятия, значит отнять у него всякую причастность к культуре. Но в этом
положении находится огромное большинство нетворческих профессий в
индустриальной культуре. Борьба с этой несправедливостью составляет задачу
«хозяйственной демократии». Последняя, как мы видим, далеко выходит за пределы
прозаических имущественных интересов и объемлет всю сферу действий человека.
Трагедия индустриализма
состоит в том, что существуют абсолютно нетворческие профессии, но не
существует абсолютно нетворческих личностей. Если бы такие личности
существовали, то никакой трагедии и не было бы: абсолютно нетворческие личности
исполняли бы нетворческие профессии, и это было бы вполне справедливо. Так и
думал Аристотель, утверждая, что существуют рабы по природе; их удел
работа, напр[имер], по разгрузке кораблей, а «творчество» — наука, и искусство,
и политика — есть удел свободного меньшинства. Но христианская культура не
признает «рабов по природе» именно потому, что утверждает творческую потенцию,
творческий постулат, творческое призвание в каждой личности («к свободе
призваны вы, братья!»). Однако «много званных, но мало избранных»8*.
Мало подлинных избранников творчества, но это не значит, что творческая
потенция совершенно отсутствует во всех остальных. Все дело в том, что
творчество имеет много качеств и степеней («ина слава Солнцу, ина слава Луне;
Звезда бо от звезды разнствует во славе»9*).
31 Эта психология подтверждается иногда
неожиданным подпеванием слушателей.
Свет Логоса, «искра Божия»,
небесный огонь, присутствует в каждой душе. В этом богоподобие человека, в том,
что Бог есть Творец (Поэт). Существует личность с минимальной потенцией
творчества, но при полном отсутствии этой потенции не было бы «личности», а
была бы безличность. Как бы мала ни была эта потенция, но она всегда
требует развития, она есть постулат, есть стремление. Личность есть творческая
устремленность, и потому полную непричастность к творчеству она переживает как лишение,
как деградацию32. Человек не мирится с абсолютно нетворческой
работой именно в силу присутствия в его личности творческого зерна, как
бы оно ни было мало.
Конечно, количество личностей
обратно пропорционально их качеству: чем выше их квалификация, тем они реже;
таков закон малого числа. Однако самая простая неквалифицированная личность
есть все же «личность»; качество быть личностью принадлежит каждому человеку, и
это качество есть обладание творческим зерном. Поэтому закон малого числа не
означает, что творчество принадлежит исключительно немногим, а остальные его
просто лишены, — он означает только, что максимальная потенция творчества
принадлежит немногим, а меньшая и минимальная — огромному большинству. Поэтому
все могут быть причастны творчеству в большей или меньшей степени.
Известный «аристократизм»
творчества несомненен, но нет никакой необходимости из него выводить олигархию,
или политическую аристократию. Демократия отлично знает, что высшее творчество
принадлежит немногим лучшим и избранным, и потому она избирает немногих
лучших, способных к законодательному творчеству. Но акт избрания есть тоже
творческий акт, а не «работа»; избиратели33 тоже выполняют
творческую функцию, но тоже это есть творчество низшего порядка по сравнению с
творчеством законодателей и правителей.
32 «Лишение» (steresis), по
Аристотелю, не есть простое «отсутствие» какого-либо свойства, но такое
отсутствие, которое противно природе, ненормально, напр[имер], отсутствие
зрения у человека, слепота.
33 В тоталитарном государстве нет «избирателей»,
но есть голоса. Они голосят так, как приказано. О них можно сказать: cum clamant, tacent10*.
Политическая демократия хочет
сделать каждого причастным к политическому творчеству (в той или другой
степени). Хозяйственная демократия хочет сделать каждого причастным к
хозяйственному «творчеству», а не только к «работе», выполняющей пассивно чужое
творческое задание. Для этого надо изменить все отношения властвования и
подчинения внутри индустриального и бюрократического аппарата. Надо изменить
все «человеческие отношения» внутри фабрик, заводов, мастерских, контор,
административных и торговых предприятий, изменить «человеческие отношения» к
работающим людям и к самой работе. Это и есть сейчас та проблема, которая объемлется
понятием «Human Relations», или «Personal
Relations». Собственно, это уже целое
движение, которое представлено в различных странах целым рядом специальных
институтов, в которых принимают участие психологи, социологи, экономисты,
медики, техники и инженеры34. Оно имеет за собою огромную
литературу. Здесь впервые ставится проблема человеческой психологии в отношении
к работе и творчеству. Тэйлоризм так же, как и стахановщина,
рассматривает человека исключительно технократически, с точки зрения
максимальной продукции
34 Напр[имер], в Соединенных] Ш[татах] Институт Elton Mayo при Harvard'cком
университете]; в Чикаго — «Committee of Industrial Relations»;
в Англии — «National Institute of Industrial
Psychology», «British Institute of Management» и «Tavistock
Institute for Human Relations»; во Франции — «Bureau de
Psychologie Industrielle», «Institut d'Administration Publique»; C[omite]
National] [de l']O[rganisation] F[rancais] пошло в этом направлении и
неск[олько] лет назад организовало Конгресс под названием: «Les
problemes sociaux de l'organisation du travail»; наконец в Брюсселе — «Centre d'Etudes des problemes Humains». Литературу этого
движения нет возможности перечислить.
и ее рекордной скорости. Он
стремится выработать из человека безошибочно и бесперебойно действующий робот.
Фордизм стремится заинтересовать рабочих высокой заработной платой и тем
достигнуть максимальной продукции, а также поднять их покупательную
способность, что выгодно для рынка. Но только это новое движение «personal relations» ставит вопрос о том, как пробудить интерес рабочего к
самой работе (независимо от вознаграждения), как устранить ее бессмысленную
монотонность, как придать ей творческий смысл, как вызвать инициативу.
Богатый материал различных
анкет, наблюдений и экспериментов представляет большой психологический интерес.
Таковы прежде всего опыты Elton
Mayo в «Western Electric K°». Этот австралийский рабочий, ставший профессором Гарвардского
университета, должен быть признан отцом всего движения (он умер в 1949 г.). Его
принцип: не механизация, а гуманизация работы обеспечивает успех
производства. Нужно вдуматься в самочувствие рабочего: продуктивность зависит
от того, чувствует ли он себя одиноким, покинутым, пренебрегаемым или предметом
заботы и внимания. Группа рабочих, которая была выделена для опыта и
наблюдения, производила больше и лучше, нежели все остальные, исключительно в
силу того, что в ней пробудился интерес к этим опытам, сознание, что здесь
творится и открывается нечто новое и важное, в чем она принимает участие. Целый
ряд других опытов показал, что успешность работы совершенно изменяется в
зависимости от того, как устанавливаются ее приемы и методы: предписываются ли
они простым приказанием дирекции, или устанавливаются в результате совещания с
рабочими, которым объясняется полезность тех или иных приемов. Иногда рабочие
приглашались даже пересматривать нормы и тарифы. Обращение к автономии
личности, к ее творческому ядру — здесь налицо.
На фабриках, производящих
разрозненные части машин, рабочие часто не понимают смысла и значения того, что
они производят. На фабрике General
Motors они однажды увидали поврежденный
бомбардировщик В-17, и им впервые объяснили, для чего служат те незначительные
и непонятные пьесы (части), которые они производили. В результате продукция
чрезвычайно возросла. Тот же блестящий результат получился, когда на другой
фабрике General Motors, производившей отдельные части карабинов, рабочим дали
уже собранное оружие для проверки и испытания, и, разобравши готовые ружья,
они могли оценить смысл и
значение тех частей, которые каждый из них производил. Без такого понимания их
работа была рабским выполнением чужого задания, — при таком понимании она стала
соучастием в выполнении творческого изобретения.
Совершенно ясно теперь, к
чему, в сущности, сводится метод гуманизации работы в «personal relations»: он стремится ввести свойственный личности творческий
элемент в ее работу. Без этого человек не чувствует себя человеком. «Работают»
и животные, работают и пчелы и муравьи — работают неустанно и непрерывно, для
простого поддерживания жизни; но «творит и изобретает» только человек, и потому
только он имеет культуру и цивилизацию. Поскольку он «в поте лица добывает хлеб
свой», чтобы только питаться и размножаться, постольку он «работает», а не
«творит» и остается еще не уровне животного. Человеком, личностью, он
становится тогда, когда живет «не хлебом единым»35.
Но творческая инициатива
исключается необходимостью пассивного безропотного повиновения. Поэтому
гуманизация работы не допускает хозяйственного самодержавия внутри предприятия.
«Человеческие отношения» здесь должны быть изменены, и они уже во многом
изменились, и не только в полусоциалистической Англии, но и в
«капиталистической Америке». Не «социализм», а демократизм является здесь
определяющим принципом. Ни в какой «социалистической» стране забота о рабочих,
исходящая от патроната и дирекции, при участии синдикатов, не стоит на такой
высоте, как в Соединенных] Штатах. Им устраиваются комфортабельные и приятные
мастерские, развлечения всякого рода: балы, пикники, кинематограф, оркестры,
спорт. Кажется, ни в какой стране уровень жизни рабочего не стоит на такой
высоте.
Нет сомнения, что принцип «Human relations» во многом изменил психологию патроната и дирекции в
отношении к работающему персоналу. Ярким выражением такого изменения могут
служить следующие слова президента «General Foods» из его
декларации, сделанной в «National
Association of Manufacturers»:
«Вы можете купить время
человека, вы можете купить его физическое присутствие в данном месте, вы можете
даже купить определенное число специализированных движений в день или в
35 Esse oportet ut vivas, sed non
vivere ut edas11*.
час, но вы не можете купить
энтузиазм, инициативу, добросовестность, не можете купить преданность душ, умов
и сердец; вы должны ее привлечь и заслужить. Странно, что американцы, этот
наиболее передовой народ в техническом, механическом и индустриальном смысле,
ждали так долго, чтобы наконец открыть самый богатый источник
производительности труда: внутреннее желание работы».
Последние слова нуждаются в поправке:
человека привлекает не «работа», а творческий смысл работы: только он
способен пробудить инициативу, энтузиазм, привлечь умы и сердца. Работа есть
необходимость; творчество — есть свободное стремление. Рассматривая все это
движение в целом, мы убеждаемся, что сущность его метода состоит в том, чтобы
найти, усмотреть или вложить творческий смысл в каждую работу.
Движение это, несомненно,
расширяется; начавшись в Америке, оно переходит в другие страны: во Франции,
напр[имер], возникает объединение «Jeunes Patrons». Все это есть
нечто новое в индустриализме и настолько значительное, что один журнал, описав
это явление, назвал его «новой индустриальной революцией»36.
Оригинальным в этой
«революции» является то, что она происходит совсем не по Марксу и не по Ленину.
В ней нет никакой непримиримости интересов. «Человеческие отношения» и
«гуманизация» работы выгодны той и другой стороне. Повышение продукции и
улучшение работы, которое этим достигается, выгодно предпринимателям и
дирекции, но оно выгодно и всему обществу, всем потребителям37.
Возможность найти творческий интерес в работе и понять творческий смысл
целого — ценна рабочим, ибо поднимает их человеческое достоинство. В этом
смысле огромная задача принадлежит профессиональным союзам (синдикатам): они
лучше всего могут судить о том, что такое «гуманизация» работы и каким путем
она достигается, а также каковы «человеческие отношения» внутри предприятия.
Возможно ли, однако,
придавать такое значение этим незначительным проявлениям личной инициативы, незначительным
зачаткам творчества? Кроме того, может показаться, что они даруются «сверху»,
от дирекции, от патроната, а не приоб-
36 Rapports France — Etats-Unis. Juin, 1952.
37 Поэтому
американский рабочий охотно помогает предпринимателю в увеличении производительности
труда.
ретаются «снизу», от
подчиненного персонала. На это следует ответить, что творческое начало, как уже
было указано, выгодно тем и другим, выгодно всем, но больше всего и прежде
всего составляет исконное стремление трудящихся, желание увидеть смысл и
ценность собственной работы. Именно творческое зерно каждой личности составляет
ее подлинную ценность, как бы мало оно ни было, и каждому ценно признание этого
творческого зерна со стороны других, ибо этим выражается признание индивидуальной
личности, уважение к ней самой, признание «самости». У каждого человека
есть это стремление быть признанным, оцененным, стремление иметь значение в
своих и чужих глазах (Geltungstrieb).
Честолюбие, властолюбие, богатство —
имеют своим корнем влечение к значимости, к значительности. Это чувство, это
стремление может быть ложным, необоснованным, раздутым, но оно имеет свой
корень в каждом человеке и в известной степени, при правильном направлении,
может быть вполне оправданно: каждый в обществе может иметь свое признанное
место, свое индивидуальное значение и назначение. Из чувства незначительности,
непризнанности, отвергнутости рождается протест, озлобление, агрессивность,
пробуждающая тиранические инстинкты как компенсацию.
Но значительность и признание
бывают истинными и ложными. Общество далеко не всегда признает и уважает то,
что действительно ценно и значительно; непризнанность высоких, правдивых и даже
святых личностей мы встречаем часто в истории. Здесь-то и важен демократический
идеал: всем должна быть дана возможность показать свое значение, развить
свое творческое зерно, быть признанным и оцененным по достоинству. Но что такое
это творческое зерно? Оно есть глубочайший центр личности, «я сам» и «мы сами».
Признание со стороны общества моего значения и моих прав дает мне возможность
сказать «мы сами». Выше было показано, что в этих словах «я сам» и «мы сами»
заключается сущность демократии, сущность свободы и творчества, которые всегда
автономны. Напротив, сущность коммунизма есть самоотчуждение, потеря
самости. Оно начинается, в сущности, в каждом индустриальном массивном
предприятии и завершается в государственном капитализме и тоталитаризме.
Человек не принадлежит самому себе — он принадлежит партии,
индустриализации, пятилеткам, генеральной линии, он гетерономен во всех
отношениях. Самоотчуждение, которое Маркс обещал уничтожить и считал основным
злом, здесь доведено до крайней степени38. Но если вдуматься глубже,
то подлинное «самоотчуждение» произошло в самом миросозерцании марксизма, ибо в
нем была потеряна «самость», творческое зерно человека. В антропологии Маркса
нет никакой «самости», никакого скрытого ядра личности, никакой свободы
человека. Человек есть только пучок восприятий, пучок интересов, пучок
рефлексов, продукт общественных отношений. Личность есть нечто эфемерное,
несубстанциальное. Такую точку зрения можно назвать имперсонализмом. Проф. Н.Н.
Алексеев прав, говоря, что «марксизм смотрит на личность приблизительно так,
как смотрел на нее классический буддизм, как смотрел позитивизм разных школ»
(см. «Пути и судьбы марксизма», 1936). Понятие самоотчуждения, Selbstentfremdung, Маркс берет у Гегеля и как всегда извращает его идею в
ее противоположность. Подлинное извращение состоит в следующем: человек
у Маркса перестает быть человеком, теряет себя, «отчуждает» себя, если верит в
Бога и обладает частной собственностью; он становится человеком, возвращается к
себе, освобождает свое сознание, лишь в том случае, если отказывается от Бога и
от всякой собственности. Иначе говоря, человек достигает спасения в атеистическом
коммунизме. К этому сводится все миросозерцание Маркса и все его учение о
человеке39.
38 Н. Lefebvre делал
доклад на эту тему в Женеве в 1949 г., утверждая, что главная заслуга марксизма
и коммунизма состоит в преодолении самоотчуждения. Это самоотчуждение он
определяет так: «человеческое существо лишено всех своих возможностей, человек
мистифицирован, обманут, ограблен, ирреализован, оторван от самого себя. В этом
состоит его отчуждение». Смешно русскому человеку, жившему в коммунистическом
обществе, слышать, когда образованный, жизнерадостный парижанин, живущий в
свободной Франции, говорит, что «высшая степень свободы — это коммунистическое
общество». Он не подозревает, по-видимому, что то определение самоотчуждения,
какое он здесь дал, как раз описывает состояние человека в советском
коммунизме.
39 Marx-Engels. Historisch-Kritische
Ausgabc. Издание Института имени К. Маркса в Москве. I
Abt. Bd. HI., S. 115. 114. См.: Prof. Alexejev. Die
Marxistischc Anthropologic (сборник «Kirche, Staat und
Mensch». Geneve, 1937, с 166-167).
Стремление быть признанным
означает осознание в себе творческого зерна, чувства, что в моей деятельности в
какой-то степени присутствует и выражается моя индивидуальность, что я
что-нибудь умею, что-нибудь значу, что я не забыт; вот сокровенное желание:
Чтоб обо мне, как верный друг,
Напомнил хоть единый звук?
И чье-нибудь он сердце тронет,
И сохраненная судьбой
Строфа, слагаемая мной,
В печальной Лете не потонет12*.
Таково желание поэта, творца;
но таково же желание всякого творчества, даже всякой личности. Сущность
творчества была нами подробно обоснована в отличие от работы и труда. Но есть
одно свойство творчества, которого мы не касались. Бердяев, посвятивший всю
свою философию, в сущности, проблеме творчества и свободы, не заметил этого
удивительного свойства, и в этом его центральная ошибка: творчество он всегда
считает положительным явлением, положительной ценностью, забывая, что
существует творчество с отрицательным знаком. Существует злое творчество, а
не только доброе творчество. При этом злое творчество есть все же
творчество, а не «работа», оно имеет все признаки творчества: свободу, личную
инициативу, умение, изобретение40. Поэтому мы говорим: «творить
зло», а не «работать зло». Нам могут сказать, что злое творчество не есть
настоящее творчество; оно есть, в сущности, разрушение, и
40 Такому творчеству Макиавелли учит своего
«Князя». Один русский святитель намывает испанскую инквизицию, которой он сочувствует,
«богопремудрым коварством». Это тоже творчество.
это, в конце концов, верно,
но разрушением оно оказывается именно лишь «в конце концов» и может долго
казаться величественным созиданием, как, например, Вавилонская башня или
тоталитарное государство Гитлера. Такая разрушительная инициатива, требующая
искусства и умения, иногда смело высказывает свою нигилистическую сущность,
так, например, Петр Верховенский (главный «Бес» Достоевского) говорит: я знаю,
что теперь нужно прежде всего уметь разрушать и в этом вся моя задача; ни о
каких будущих благах я и не думаю. Таким же подлинным разрушением, скрывающим
свою сущность под личиной творчества, является и весь марксизм. И это
высказывает не кто иной, как сам Энгельс с такой же откровенностью, как Петр Верховенский.
Высший девиз марксистской философии, говорит он, выражен в словах Мефистофеля: «Достойно
гибели все то, что существует» ([«Фауст»], часть первая, сцена 3)41.
Гегель говорит, что
противоположности творчества и разрушения связаны друг с другом, но мы должны
внести поправку: эта связь одностороння и необратима. Можно, пожалуй, сказать,
что всякое творчество нечто разрушает, ибо оно ставит новое на место отжившего
старого, например новый закон отменяет старый («старое прошло — теперь все
новое»13*). Но не наоборот — никак нельзя сказать, что «всякое
разрушение нечто созидает». Ибо существует преступное, страшное, дьявольское
разрушение. Притом не так-то легко определить, где творческое разрушение и где
разрушительное творчество, иначе говоря, где критерий доброго и злого
творчества. Бердяев его не дал, ибо творчество он резко противопоставлял
«святости», и поэтому всякое творчество было для него добрым творчеством.
С точки зрения христианской
философии подлинный критерий доброго творчества дается в словах Христа: «Без
Меня не можете ничего творить»14*. Но к этому можно добавить еще и
точное определение зла, которое содержится в Евангелии: зло есть ложь,
убийство и тирания. Дьявол есть «отец лжи и человекоубийца от начала», и он
же «дает власть над всеми царствами, поскольку она принадлежит ему», т. е.
добывается через зло (Лк. 4, 6-7). Нет никакого сомнения в том, что Апокалипсис
рассматривает тоталитарную тиранию как высшее выражение и высшее напряжение
зла, которому он противопоставляет высшее Божественное проявление добра. Но не
следует думать, что
41 «Людвиг Фейербах»,
с. 7; «Диалектика природы», с. 17.
такое определение зла
существует только для одного христианского сознания: в отвращении ко лжи,
убийству и тирании есть нечто общечеловеческое, нечто утверждаемое как
безусловная правда, как очевидная «логика сердца». Безрелигиозный гуманизм
эпохи Просвещения утверждает то же самое.
На протяжении истории
сущность зла, начиная с убийства Авеля Каином, остается той же самой, но его
форма изменяется и усовершенствуется, ибо существует не только прогресс в
добре, но и прогресс во зле. Индустриальный век создает новую форму
усовершенствованного зла: прежде всего ложь перестала быть индивидуальным
пороком отдельных лжецов и обманщиков, — ложь социализирована и
национализирована; для ее пропаганды созданы целые министерства и международные
организации. Убийство тоже социализировано и сосредоточено в грандиозном
инквизиционном аппарате, действующем в самых различных формах, недавно
изобретенных, и далеко не только в формах явной смертной казни. Наконец,
тирания тоже не является формой правления отдельных индивидуально способных или
неспособных тиранов и вождей, свергаемых и избираемых, как это было до сих пор
в истории. Тирания является тоталитарным государством, организованным таким
образом, что оно ставит пред собою задачу всемирного тоталитаризма. При этих
условиях новой форме зла должна быть противопоставлена новая форма добра. Какая
она будет, мы еще не знаем, но несомненно, что она будет обоснована на противоположных
принципах: вместо лжи — правда; вместо человекоубийства и ненависти — любовь и
братство; вместо тирании — организованная свобода. Следует, однако, признать,
что организация новых форм добра, так сказать, запоздала. Неизвестно, могут ли
старые формы демократии и парламентаризма противостоять натиску организованной
тирании. Для этого нужно новое творчество путей свободной организации, нужно
проведение хозяйственной демократии, которая дала бы всем то чувство свободы и
автономии личности, которое дороже всякого удовлетворения материальных
потребностей человека. Только тогда каждый будет способен и готов защищать
против тоталитаризма собственную автономную личность, которая нашла полное
признание во всеохватывающей народной автономии. Важно, чтобы «сыны века сего»
не были во всех отношениях хитроумнее «сынов Царствия», по слову этой
таинственной притчи15*.
Победит ли свобода и любовная
соборность или вооруженная ненависть тоталитарной тирании — мы не знаем. Не
знаем,
осуществит ли коммунизм свою
империалистическую миссию или, напротив, человечество откажется от
тоталитарного рабства и сумеет организовать свободный порядок внутри народов и
свободное соглашение между народами. Пушкин сказал: «Историк не астроном и
Провидение не алгебра»!16* Мы не можем предсказывать в истории и
социологии с абсолютной точностью, но мы можем и должны выбирать. И
выбрать мы должны решительно, сознавая, что от каждого нашего слова, от
действия или бездействия или колебания зависит судьба человечества. Те, кто
всегда и во всем воздерживаются от голосования и предпочитают вести
обывательское существование, воздерживаясь для безопасности от всякого
правдивого и решительного слова, уподобляются сухим листьям, гонимым ветром,
которые, по слову Данте, не принимаются ни в ад, ни в рай. Здесь необходим тот
последний выбор, о котором говорит текст Второзакония:
«Беру в свидетели против вас
небо и землю: жизнь и смерть Я положил перед лицо твое, благословение и
проклятие. Избери жизнь, да живешь ты и семя твое, любя Господа Бога твоего» (Второзаконие
Моисея. 30, 19).
Принадлежит ли будущее
неосоциализму или неолиберализму? Все зависит от того, в чем состоит сущность
социализма, иначе говоря, в чем состоят те средства, которые он
предлагает для достижения поставленных целей.
Из всех определений сущности
социализма, которые нам известны, наилучшим мы считаем определение Дюркгейма в
его книге «Le Socialisme. Sa
definition. Ses Debuts. La Doctrine Saint-Simonienne». Par Emile Durkheim.
Edite par M. Mauss. Paris: Alcan, 1928.
Нельзя отрицать компетентности этого прославленного социолога. При этом ценно
то, что он дает определение не какого-либо идеального социализма, каким он
должен был бы быть, по мнению немногих гуманных мечтателей, а того социализма,
который живет и действует в век индустриализма и в наши дни, утверждаемый
социалистическими партиями и поддерживаемый пролетарскими массами. В этом
определении действующий социализм сейчас же узнал и признал самого себя. Когда
оно было опубликовано, говорит М. Mauss, оно поразило Жюля Геда и
Жореса, которые тотчас заявили о своем согласии с Дюркгеймом. Такой социолог,
как М. Mauss, называет это определение «драгоценным и классическим»
(Введ[ение]).
Определение сводится к тому,
что «социализмом» называется каждая доктрина, требующая объединения и
подчинения всех экономических функций, которые в настоящее время независимы и
разъединены, — сознательно управляющему правительственному центру общества.
Проще говоря, социализм есть центрально-управляемое плановое хозяйство. «Rattacher la vie economique a un ograne
central qui la regie: ce qui est la definition meme du socialisme»1"
(Durkheim, 197). Противоположностью
социализму будет требование разъединения, плюрализма независимых и автономных
экономических функций. При этом Дюркгейм разъясняет, что центральным органом,
который представляет социальный организм в целом и управляет им, является государство
и, следовательно, при социализме с ним должны быть соединены и ему
подчинены экономические, индустриальные и коммерческие функции, которые до того
были от него отделены (Дюркгейм, 22-25).
Таким образом, «социализм»
означает единство политического и экономического управления, или
центрально-управляемое государственное хозяйство. Именно так понимал социализм
его настоящий отец Сен-Симон: социализм есть центрально-управляемый
индустриализм, или технократия. Не только вся страна обращается в единую
фабрику, но все человечество обращается в единую фабрику (Дюркгейм. Главы
о Сен-Симоне со ссылками на первоисточник). Именно в силу этого антипод
Сен-Симона и Маркса — Прудон — отрицал социализм и называл его «презренным
шарлатаном», вечной диктатурой, наполеонизмом, вождизмом, захватом всей власти
и всего богатства страны, «прославлением полиции», полицейски-организованной
индустрией.
Маркс думал отделаться от
этатизма своим учением об «отмирании государства», но оно всецело построено на
полном непонимании того, что такое право и государство. Государство, по
определению Маркса, есть господство и угнетение одного класса другим классом2*;
тогда конечно социализм должен верить и обещать, что такое господство и
угнетение «отомрет» и эксплуатация исчезнет. На самом же деле уничтожение
эксплуатации, угнетения и своекорыстного господства, а также всяческой
несправедливости означает не «отмирание», а, напротив, расцвет права и
государства, достижение им своей основной цели. Ибо основная цель права и
государства есть реализация справедливости, организация справедливого
взаимодействия людей. Маркс и Энгельс определяют государство посредством
дефекта и болезни государства, как если бы кто определял желудок как орган,
причиняющий расстройство пищеварения. Уничтожение этого расстройства конечно не
есть отмирание желудка.
«Социализм» от Платона до
Маркса и Ленина есть задача изменить правовые отношения собственности
посредством власти. Все социалистические па
Глава двенадцатая
КРИЗИС СОЦИАЛИЗМАОТДЕЛ ТРЕТИЙ
Неосоциализм и неолиберализмГлава тринадцатая
НЕОСОЦИАЛИЗМ И НЕОЛИБЕРАЛИЗМ***
Глава четырнадцатая
СВОБОДНЫЙ ОБМЕН ИЛИ ПРИНУДИТЕЛЬНОЕ РАСПРЕДЕЛЕНИЕГлава пятнадцатая
СМЫСЛ И ЦЕННОСТЬ ДЕМОКРАТИИ***
ОТДЕЛ ЧЕТВЕРТЫЙ
Имманентное зло индустриализма и проблема хозяйственной демократииГлава шестнадцатая
ТЕХНОКРАТИЧЕСКАЯ ТЕНДЕНЦИЯ КАК ИММАНЕНТНОЕ ЗЛО ИНДУСТРИАЛИЗМАГлава семнадцатая
УГРОЗА ТОТАЛИТАРНОЙ ТЕХНОКРАТИИГлава восемнадцатая
ПРОБЛЕМА РЕАЛИЗАЦИИ ХОЗЯЙСТВЕННОЙ ДЕМОКРАТИИГлава девятнадцатая
УСТРАНЕНИЕ СОЦИАЛИСТИЧЕСКИХ ПРЕДРАССУДКОВГлава двадцатая
ХОЗЯЙСТВЕННАЯ ДЕМОКРАТИЯ КАК СПАСЕНИЕ ТВОРЧЕСКОЙ ЛИЧНОСТИГлава двадцать первая
ПРИНЦИП РАЗДЕЛЕНИЯ ТРУДА И СООТНОШЕНИЕ РАБОТЫ И ТВОРЧЕСТВАГлава двадцать вторая
«PERSONAL RELATIONS» И ГУМАНИЗАЦИЯ РАБОТЫГлава двадцать третья
ДОБРОЕ И ЗЛОЕ ТВОРЧЕСТВОЗАКЛЮЧЕНИЕ